Повесть о Ходже Насреддине
Шрифт:
Малый Бухарец оставался в палатке очень долго. Что он там делал — неизвестно; должно быть — созерцал. Когда вышел — на лице у него обозначались растерянность, обида и недоумение, — словно бы там, в палатке, надевали ему на голову сапог и пытались накормить мылом. Опять подошел к маленькому Насреддину, возобновившему свои вопли, опять, расставив руки, остолбенел, — только теперь на его лице вместо блаженной улыбки отражалась какая-то смутная тревога ума. Он догадывался, что его провели, но каким способом — понять не мог.
С тем Малый Бухарец и удалился. А возле палатки уже были трое новых и громко ссорились — кому первому созерцать зверя.
Эти оказались подогадливее — последний, выходя из палатки,
Созерцание зверя длилось весь день. Его созерцали купцы, ремесленники, приезжие земледельцы, даже многоученые мужи ислама в белых чалмах с подвернутыми концами. Его созерцали до кормления, когда он издавал звуки противные, и после печеночного кормления, когда он уже никаких звуков не издавал, а вылизывался и вычесывал из своей шерсти блох.
Палатка закрылась лишь с барабанами. Старуха подсчитала дневную выручку. Девятнадцать таньга! Первый же день окупил все расходы с лихвой, завтрашний — обещал чистую прибыль.
Жизнь старухи волшебно преобразилась. У нее появился даже свой кров, ибо палатка была ее бесспорной собственностью. В палатке и осталась она ночевать. Кот, выпущенный из клетки, ходил с поднятым хвостом по углам, обнюхивая новое жилище.
Маленький Насреддин кричал у палатки еще три дня, затем сказал старухе, что придется кого-то нанять ему взамен, ибо у него есть другие дела по дому. Наняли за три таньга в день одного старика, бывшего муэдзина. Этот кричал хотя и зычно, но слишком тягуче, на молитвенный лад, — пришлось купить ему барабан, рокотом которого он и перемежал свои крики для большей приманчивости.
Мальчик не забывал старухи: навещал ее каждую неделю. Встреча всегда бывала радостной для обоих. Старуха уведомляла мальчика о возрастании своего богатства и неизменно предлагала ему половину. И неизменно он отказывался, — брал только одну таньга на сласти, чтобы не обидеть ее.
Перед уходом мальчик заглядывал в палатку и созерцал. Кот, уже ежедневно кормимый печенкой, неузнаваемо раздобрел, вконец обленился и всегда спал на подушке, приобретенной для него. Мальчик открывал клетку и гладил кота, дивясь шелковистости шерсти; кот чуть-чуть приоткрывал один глаз, еле заметно шевелил хвостом и опять погружался в сон.
А к зиме мальчик и старуха расстались: она переселялась в Наманган к своим каким-то цыганским сородичам. Она уезжала на крытой арбе, — вот до чего возросло ее богатство! Как плакала она, обнимая на прощанье маленького Насреддина! В последний раз мальчик наполнил взор видом зверя, спящего в клетке на подушке, — и арба тронулась…
Впоследствии, попав однажды в Шираз, на родину великого Саади, Ходжа Насреддин (к этому времени уже — Ходжа Насреддин!) услышал вдруг на базаре зычные крики глашатая: "Зверь, именуемый кот! Зверь, сидящий к клетке!" С волнением в сердце он поспешил на эти крики и на площади увидел палатку. У входа сидела молодая цыганка — веселая, красивая, в серьгах и бусах: перед ней блестел начищенный медный поднос для денег. А напротив, с другой стороны входа, дремала старуха, уже совсем-совсем дряхлая, перешедшая ту грань земного бытия, за которой для человека сон и явь сливаются неразлучимо… Ходжа Насреддин бросил на поднос большую серебряную руплю — нарочно, чтобы подольше задержаться перед красивой цыганкой, пока она будет набирать сдачи. Она, конечно, все это сразу поняла и набирала сдачи не спеша, медной мелочью, скромно затенив глаза бархатными ресницами, но выдавая себя улыбкой, мерцавшей на розовых свежих губах. Ходжа Насреддин вошел в палатку и увидел кота, — удивительно! — того же самого, одряхлевшего, как и старуха. Ходжа Насреддин поманил кота, — он не отозвался, не услышал: верно, оглох от старости.
Выйдя с другой стороны палатки. Ходжа Насреддин опять вернулся ко входу. Молодая цыганка подумала — ради нее, и откровенно засмеялась, блестя зубами. Но к ее великой досаде, недоумению и даже негодованию. Ходжа Насреддин предпочел беседу со старухой. Он склонился к старухе и тихо сказал:
— Здравствуй, бабушка; вспомни Бухару, вспомни базарного мальчика по имени Насреддин…
Старуха встрепенулась, на ее лице мелькнул мгновенный свет, она задохнулась, тихо вскрикнула и вся подалась вперед, ловя дрожащими руками воздух. Но Ходжа Насреддин уже уходил, говоря себе: "Пусть это будет для нее летучий отзвук минувшего, мимолетное, легкое сновидение — перед тем вечным сном, который скоро сомкнет ее очи…" Он оглянулся: старуха все еще не пришла в себя и все ловила, обнимала дрожащими руками воздух, а молодая — в безмерном удивлении, в тревоге, кидала быстрые взгляды то на старуху, то на толпу, в которой исчез странный посетитель.
Он больше не оглядывался, и базар растворил его в своем пестром многошумном кипении…
Был с ним в детстве еще один случай на бухарском базаре.
Он бродил по рядам. Нестерпимая жара погнала его к водоему. Следом пошла какая-то женщина, наглухо закрытая покрывалом. Он услышал за собою шаги, оглянулся.
— Подожди! — странным голосом сказала женщина и, приблизившись, откинув покрывало, склонилась к нему. Она положила сухие горячие ладони на его щеки, приблизила скорбное, исхудалое лицо к его лицу, впилась своими глазами в его глаза, точно хотела что-то перелить из своей души в его душу или, наоборот, выпить. Он смутился — что ей нужно? Ее глаза были черными, большими, влажными от слез.
— Иди! — прошептала она, слегка оттолкнув его. — Да сохранит тебя всемогущий аллах везде и всегда. Иди!…
Она опустила покрывало и быстрыми шагами, словно кем-то преследуемая, ушла в переулок. Он с недоумением смотрел ей вслед, ничего тогда не поняв. Через час, в пестрой сутолоке базара, он уже не помнил об этой женщине. И не вспоминал больше.
Через много лет, будучи уже взрослым, где-то на полпути между Бейрутом и Басрой, ночуя в караван-сарае, он во сне увидел эту женщину — узнал ее лицо, глаза, ее голос: "Да сохранит тебя всемогущий аллах всегда и везде…"
Он проснулся и, с похолодевшим сердцем, весь дрожа, понял, что эта женщина была его настоящая мать. Это была не какая-нибудь произвольная догадка, а точное знание, ясное и непререкаемое, слетевшее к нему неизвестно откуда. Он подумал, что никогда не сказал ей ни одного слова; охваченный великой жалостью и великой любовью к ней, он заплакал, повторяя без конца слова нежности и любви, которые дети говорят матерям. Словно распахнулась дверь в его давно минувшее, самое раннее детство: эти слова сами шли к нему, и он повторял их, целуя темный ночной воздух, уверенный, что она слышит и всем своим материнским сердцем — измученным, но живым — отвечает ему…
Так он встретился во сне со своей матерью, но имени ее никогда не узнал и никогда впоследствии не посетил ее могилы; да и где стал бы он разыскивать ее безымянную могилу, и зачем, если она так навсегда и осталась для него бесспорно живой!
Закончен рассказ о детстве Ходжи Насреддина. Конечно, рассказ наш неполон и отрывочен: нескольких крупинок, найденных нами, не хватило на большее. Но следом идут другие, каждый найдет новые крупинки, принесет в общую сокровищницу, и в конце концов из всего собранного возникнет общими усилиями новая книга о Ходже Насреддине — книга его детства. Наша доля в ней будет невелика, зато — в основании; тот, может быть, еще и не родившийся мастер, которому суждено написать эту книгу и поставить на ней чекан, не обойдет молчанием нашего труда — в этом наша надежда да и утешение.