Повесть о Ходже Насреддине
Шрифт:
Но поспешим вернуться к рассказу о его детстве. Он проявлял большие способности в торговле. Восьми лет от роду он торговал горшками самостоятельно. Шир-Мамед вполне доверял ему и в жаркие часы базара спокойно предавался отдыху где-нибудь в чайхане. Торговля у Насреддина шла бойко:
ни разу старик не имел случая пожалеть о своем доверии.
Однажды, когда мальчик остался в лавке один, подошел купец и выбрал маленький горшочек, чтобы купить в него меда. Взглянув на огромные, выстроившиеся в ряд тангуры, каждый из которых был вдвое больше продавца, купец заметил:
— Горшки большие, а продавец — крошка. Насреддин, мгновенно превратив эти слова в
— Покупатель большой, а покупает немножко. Изумленный и восхищенный таким летучим остроумием, купец, сам сочинявший на досуге стихи и понимавший толк в этом деле, купил у мальчика еще пять горшков и, не торгуясь, заплатил щедро.
Провожая купца, Насреддин произнес второе двустишие:
Хотя не серебро — простая глина это,
Но пусть для вас в ней будет вкус шербета, -
чем привел купца в еще большее, прямо-таки неописуемое восхищение. Купец не поленился записать оба двустишия, благодаря чему они и дошли до нас.
0н был истинным сыном базара. Гомон, сутолока, давка никогда не утомляли его, он мог целыми днями купаться в этом неистощимом и шумном потоке. На базаре-то и произошел с ним один случай, немало ему послуживший к познанию своего сердца и разума.
Как-то после полудня он забрел на Старую верблюжью площадь. Были часы затишья: продавцы и покупатели пережидали зной. Кругом во множестве лежали верблюды, насыщая жаркий недвижный воздух едким запахом своего пота; маленький Насреддин, нисколько не боясь верблюдов, пересек площадь, порою совсем скрываясь в желто-пахучих застывших волнах верблюжьих горбов, порою выныривая из них своей бархатной тюбетейкой с красной кисточкой. Полусонная площадь не могла ничем порадовать его; он попробовал дразнить одного верблюжонка, но и тот, разморенный зноем, посмотрел равнодушно и отвернулся, не желая плеваться.
Подумав, маленький Насреддин направил стопы к Тамерланову мосту, где, по слухам, расположились приезжие канатоходцы. Проходя мимо большого караван-сарая, он остановился, услышав за углом крики, визг и смех. Возликовав сердцем, он поспешил, конечно, туда.
Он увидел гурьбу базарных мальчишек, своих сверстников, с увлечением предававшихся жестокой забаве. У стены караван-сарая у дороги, прямо на солнцепеке, сидела нищая старуха — цыганка из племени «люли» — наиболее презренного среди всех цыганских племен. А мальчишки с хохотом и кривляниями дразнили ее, выкрикивая разные обидные прозвища и швыряя комочками сухой земли.
Старуха эта была необычайно безобразна и отвратительна: ее непокрытая голова сквозила белесыми лысинами, во рту, за синими дряблыми губами, торчали желтые клыки, нос был крючком и сизый, веки — больные, красные, лишенные ресниц, глаза — круглые, злые; вдобавок, на коленях она держала столь же отвратительного, как сама, облезшего от старости черного кота; словом — настоящая ведьма, из тех, что воруют маленьких детей, дабы напиться их крови.
Маленький Насреддин не замедлил принять участие в общей забаве: кричал и визжал, рычал и лаял по-собачьи, прыгал, высунув язык, на одной ноге, взапуски с остальными. Старуха бранилась, грозя жилистым кулаком, кот фырчал и выгибал спину — все это было очень смешно, мальчики заливались хохотом.
Наконец старуха наскучила им, к тому же у Та-мерланова моста ждали их другие развлечения. Наперегонки пустились они к мосту, куда и прибыли благополучно, как раз к началу канатоходного представления. О старухе, о ее коте мальчики мгновенно забыли, — да и как могли бы помнить, если уши их сразу, до ломоты, наполнились пленительным грохотом больших и малых барабанов, визжанием сопелок и ревом труб, а глаза — блаженным созерцанием канатоходцев, разгуливавших в небе со своими шестами. Только раз в памяти маленького Насреддина смутной тенью мелькнула эта старуха, — мелькнула и пропала, но как-то странно зацепив за сердце, словно бы оставив на нем царапину.
Блаженство продолжалось весь день; домой Насреддин возвращался другим путем и старухи больше не видел. Но рассказывая Шир-Мамеду о своем дне — вспомнил ее и запнулся.
— Что же ты? — спросил Шир-Мамед.
— Еще я видел одну старуху, «люли», нищенку, — ответил Насреддин. — У нее — черный кот… А потом мы пошли к Тамерланову мосту…
Он не сказал прямой лжи, не сказал и правды, — это была полуправда, то есть наихудшая ложь. И опять что-то царапнуло его по сердцу.
С тем и лег он спать. Утомленный дневной беготней, он с вечера уснул крепко. В полночь он был разбужен страшным сном: базарная старуха, злобно скалясь, ловила его, хватала и тащила куда-то в яму, где фырчал и выгибал спину огромный черный кот, блестя огненными глазами. Этот сон наполнил мальчика тоской и ноющим томлением; прислушиваясь ко вздохам и храпу Шир-Мамеда, он испытывал беспрерывное, все возрастающее царапанье внутри — как будто старухин кот забрался к нему в грудь и вздумал поточить когти о сердце.
Так впервые услышал он голос совести, узнал, что носит в себе незримые таинственные весы, на которых неукоснительно взвешивается каждая крупинка содеянного им зла, — и склонение весов мучительно.
Чтобы избавиться от царапанья в сердце, он пытался направить мысли к играм, к ежу, к ласточкам. Тщетно! — не желая думать о старухе, он думал только о ней.
И тогда с ним произошло нечто удивительное: по мере того как он углублялся в раздумье о старухе, он все меньше оставался собою и все больше становился старухой, как бы переливаясь в ней, — так что к рассвету он был уже на три четверти ею и только на одну четверть собою прежним. И когда он стал на три четверти ею, он стал таким же несчастным и одиноким, как она, а его оставшаяся четверть прониклась к ней столь нестерпимой жалостью, что он залился горячими слезами.
Он все понял: ее безмерное одиночество, безмерную горечь — что нет для нее в мире ни одной близкой души. Разве она виновата, что родилась в племени «люли», разве она сама сделала себя безобразной, — так почему же несет пожизненную кару за это? Многотысячный базар вокруг — для нее пустыня… нет, хуже, ибо он полон к ней презрения и враждебности. За что? Она всегда сгорблена и всегда озирается, потому что всегда ожидает удара: плетью, словом или смехом — все равно! Кроме черного кота, у нее нет никого; так они и живут вдвоем — оба старые, бессильные, вечно голодные, всеми покинутые, близкие только друг другу во всем безграничном мире.
Какими же глазами, поняв все это, он смотрел теперь на себя — на свое постыдное кривлянье перед несчастной старухой, на свои позорные выкрики и прыганье с высунутым языком на одной ноге. Он ужаснулся. Он самому себе представился таким постыдным и отвратительным, что не мог выдержать и, громко застонав, засунул голову глубоко под подушку.
Утром он был грустен, задумчив; наскоро съел лепешку, выпил молока и побежал на базар. В его поясе лежал кошелек, наполненный мелкой медью — грошами и полу грошами, на две с половиною таньга совокупно. Иные подумают: плод его разумной бережливости? Нет, игорных удач!