Повесть о Ходже Насреддине
Шрифт:
Он заглянул в хибарку, плотнее прикрыл дверь:
— Принц спит, можно говорить без опасений. Поверь мне, хозяин: это самое невыносимое существо из всех четвероного-двуногих, населяющих землю! Упрямством он подобен ишаку! Не будь он принцем, я никогда не стал бы возвращать его в человеческое состояние, ибо теперешнее больше подходит ему. Он злобен, вздорен, сварлив, криклив, придирчив, — словом, носит в себе все наихудшие пороки ишачьей природы и человеческой природы, слитых воедино. Говорят, что его светлейший родитель еще хуже. Теперь суди сам — как могу я, неискушенный во дворцовых коварствах, принять
Агабек внимал, замирая, не веря ушам: счастье так и плыло к нему, так и шло само в руки!
— Ну какой из меня царедворец! — продолжал Ходжа Насреддин. — Я рожден не для власти, а для уединенного размышления, мое дело — исследование тайн. Уже двадцать лет я отдал науке волшебства — и не зря, в чем ты сегодня убедился. И вдруг я должен все это бросить? Ради чего? Чтобы меня каждодневно водили в тайную комнату?…
Если бы эти слова исходили от кого-то другого, а не от человека, посвятившего себя наукам и размышлениям, — Агабек, возможно, поостерегся бы так сразу им верить. Но здесь — поверил; ибо все такие люди — звездочеты, исследователи, поэты, искатели жизненного настоя и волшебного камня, обращающего свинец в золото, — все они почитались уже и в тогдашние времена большими глупцами, ничего не соображающими в делах обыденной жизни, а потому подлежащими неукоснительному обжуливанию на каждом шагу со стороны здравомыслящих, чей разум, вместо опасных крыльев, располагает четырьмя десятками юрких маленьких ножек, очень удобных для прибыльного и вполне безопасного шныряния по земле.
— Ты прав, — сказал Агабек с глубокомысленным и важным видом: он уже считал Ходжу Насреддина своей законной добычей, уже начал суетиться вокруг него, выпуская из себя клейкую паутину. — Должность визиря, скажу от чистого сердца, не под силу тебе.
— Я и сам это знаю. И я решил сделать так:
вернуть султану его первенца, отказаться от всех должностей и почестей и попросить в награду какой-нибудь уединенный домишко и пожизненное жалованье, достаточное для прокормления.
Видя алчную лихорадку, обуявшую Агабека, Ходжа Насреддин отбросил всякую осторожность и шел к своей цели напрямик, сам подставляя крылья и лапки под паутину.
— Я исследовал еще далеко не все тайны природы, — говорил он. — Вот почему я нуждаюсь в уединенных размышлениях. Я изучил превращение людей в мелких животных, как то: муравьев, пчел, блох, букашек и мух; изучил область крупных животных, чему ты был сегодня очевидец, — но превращение людей в лягушек, рыб и водяных жуков еще не исследовано мною.
— Значит, можно превратить человека и в муху, и в пчелу, и в муравья?
— Ничего нет проще! Да вот, не хочешь ли испытать?
— Зачем, зачем, не надо!
— Ты не почувствуешь никакой боли. Даже и не заметишь, как станешь уже блохой. На один только день, а завтра я верну тебе человеческий облик. — Ходже Насреддину хотелось спать, и он старался поскорее выпроводить гостя. — Сейчас я принесу волшебный состав.
— Когда-нибудь в другой раз, — поспешно сказал Агабек, поднимаясь: у него не было никакой охоты превращаться в блоху, да еще сейчас, когда впереди так пленительно рисовался в тумане египетский далекий дворец. — Мы оба устали, прощай на сегодня.
Ходжа Насреддин проводил его до арыка. Уже рассветало, восток разгорался.
— Опять они вьются вокруг тебя, эти стеклистые червячки.
Агабек беспокойно заворочал головой на короткой шее. Бессонная ночь сказывалась: червячки плавали вокруг в изобилии. Вовсе не следовало брать этих провожатых с собою в дальний путь, тем более что в Египте, как он заранее предполагал, должны с неизбежностью появиться новые.
— Сегодня же зайду к мулле и закажу ему заупокойные службы на год вперед.
— Пусть на эти деньги он обновит мечеть.
— Я скажу ему.
Так избавились чоракцы от расходов на обновление мечети. Но это было наименьшее из благодеяний, оказанных им Ходжой Насреддином, — впереди были другие дела, истинно великие! Говорить о них преждевременно; проницательные пусть угадывают, остальные — пусть ждут… Простившись с Агабеком. Ходжа Насреддин долго смотрел ему вслед, весело подняв широкие черные брови, затем — вернулся в хибарку. Веки его слипались, халат и сапоги он сбрасывал уже в полусне. Дверь за ним осталась полуоткрытой; он подумал, что надо бы закрыть ее, но уже не нашел в себе силы для этого.
Он сомкнул глаза и, будучи на самом рубеже сна, успел еще услышать залетавший в хибарку призыв муэдзина — утреннюю благодарственную молитву за новый день и новый свет, ниспосланные миру. Голос муэдзина, медный и чистый, плыл по ветру, как на широких крыльях, рядом с облаком, навстречу солнцу, что медленно и торжественно поднималось из-за гор во всем своем вечном и немеркнущем величии! "Милостям твоим нет предела, и могуществу твоему нет границ!…" — пел-муэдзин, и все в мире молилось — люди, звери, птицы, даже бессловесные деревья, трепеща и лепеча под ветром, спеша обогреть в лучах каждый свой листик.
По всему миру, от края до края, начинался день; шумели ветры — южный, северный, восточный и западный, блистали снеговыми вершинами горы, синим прозрачным пламенем светились моря, струились воды горные и долинные, наливались злаки на полях, тяжелели плоды в садах, и виноград сквозил и золотился, накапливая в себе солнечный сладкий настой.
А Ходжа Насреддин спал, позабыв сотворить утреннюю молитву, как это бывало с ним часто. Но, видимо, такой грех легко прощался ему, ибо его видения во сне были светлыми, воздушно-радужными — от солнечного луча, что падал сквозь приоткрытую дверь на его лицо, просвечивал опущенные веки и забирался к нему прямо в душу, в ту самую часть ее, которая, по изысканиям мудрейшего Аль-Кадыра, ведает нашими предчувствиями и нашими сновидениями.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Мир создан для хороших людей, плохие же все исчезнут!…
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Есть в Аравии реки, которых только среднее течение открыто человеческому взору, а начало и конец прячутся в подземных глубинах. Жизнь Ходжи Насреддина можно уподобить такой реке: все, что мы о нем знали, относилось к его среднему возрасту, от двадцати до пятидесяти лет; детские же годы, равно как и старость, пребывали в сокрытии.