Повесть о Ходже Насреддине
Шрифт:
Он улегся на тахту. Безмерная усталость разлилась по всему его телу, как после тяжелой работы. Он закрыл глаза. Но мысли не хотели угомониться, улечься в его беспокойной голове, — помчались вслед за вельможей в ханские покои. "На чем они порешат? Впрочем, это не моя забота, пусть блистательный Ка-мильбек хлопочет сам за себя…" Словно далекие верблюжьи бубенцы тонко запели в его ушах — то звенел серебряными крыльями сон, опускавшийся к его изголовью. Мысли замедлились. "Кони?… Куда же все-таки они девались, и где теперь искать одноглазого?…"
Он спал глубоким, спокойным сном победителя; здесь уместно будет повторить, что в недавней, счастливой для него битве он был спасен от первого удара только силой своего доверия — золотым щитом благородных. Как не вспомнить по этому поводу чистейшего в мыслях Фариса-ибн-Хаттаба из Герата, который сказал: "Малого не хватает людям на земле, чтобы достичь благоденствия, — доверия друг к другу, но эта наука недоступна для низменных душ, закон которых — своекорыстие".
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
— По-моему, всетаки нужно отрубить ему голову. Родство с таким опасным мятежником таит в себе немалую угрозу.
— Я выяснил с несомненностью, о великий владыка, что никакого родства на самом деле нет; гадальщик происходит совсем из другой семьи, из другого селения.
— Это еще ничего не доказывает. А вдруг он все-таки родственник? Может быть, и не прямой, а какой-нибудь дальний?
— Он с Ярматом даже никогда не встречался. Шпионы просто обознались, он схвачен по ошибке.
— Раз уж — схвачен и сидит в тюрьме, то почему бы на всякий случай не отрубить ему головы? Я не вижу никаких разумных причин к воздержанию. Мятеж — это не какие-нибудь твои пешаверские чародейства, здесь шутки неуместны, хватит с меня и одного Ярмата: его дела записаны морщинами на моем лице!
— О великий владыка, низменные заботы о сохранении головы какого-то презренного гадальщика, разумеется, чужды мне и даже отвратительны, — я веду свою речь о другом: об укреплении трона.
— Тогда продолжай.
— Именно подвигнутый высшими соображениями, я и привел сегодня во дворец слабосильных верблюдов моих раздумий, дабы повергнуть их на колени перед караван-сараем царственного могущества и напоить из родника державной мудрости…
— Подожди, визирь; впредь все такие слова ты заранее пиши на бумагу и читай вслух дворцовому управителю — там, внизу. И пусть он внимательно слушает, — я прибавил ему жалованья за это.
— Дворцовому управителю слова, предназначенные для царственного слуха!…
— Вас у меня двенадцать визирей, и каждый говорит по два часа, — когда же мне спать?
— Слушаю и повинуюсь. За последний год мы отрубили не один десяток голов, благодаря чему трон укрепился…
— Вот видишь: всегда полезно!
— Не будет ли ныне еще более полезным явить пример державного милосердия? Если мы выпустим гадальщика и через глашатаев оповестим об этом всех жителей города — не будет ли справедливым предположить, что их сердца наполнятся восторгом и они радостно воскликнут: "О сколь мы счастливы, сколь благоденственны под могучей десницей нашего повелителя, обогревающего нас, подобно весеннему солнцу…"
— На бумагу, визирь, на бумагу — и туда, вниз… Дальше!
— Таким образом, трон обретает дополнительную опору — в сердцах!
— Ты, пожалуй, и прав. Но все же он опасен, этот гадальщик, если он — родственник…
— Опасность легко пресечь, о повелитель! Сначала выпустить его и объявить об этом через глашатаев. Исполнение Милосердия. А потом, через две-три недели, однажды ночью, снова его взять и незамедлительно обезглавить в моем подвале, откуда не может выйти ни один звук. Исполнение Предосторожности. Первое дело совершится явно, второе — тайно, Милосердие и Предосторожность дополнят друг друга, образуя в совокупности Величье, и воссияют, как два несравненных алмаза в короне нашего солн-цеподобного…
— Это все — туда, к управителю. Ты кончил, визирь?
— Кувшин моих ничтожных мыслей показывает дно.
— Вот хорошо, время уж — к вечеру. Твои слова меня убедили, визирь, твой замысел я одобряю.
— Милостивый взгляд повелителя возжигает светильник радости в моей груди! Сейчас я изготовлю фирман об освобождении гадальщика, а завтра с утра глашатаи возвестят по городу ханскую волю.
— Пусть будет так!
К вечеру Ходжа Насреддин в новом халате, новых сапогах и с тяжелым кошельком в поясе (дары вельможи) покинул свой плен.
Из ворот дворцовой крепости он вышел на площадь, уже подвластную вечерним теням.
Первым, кого увидел он за воротами, был жирный меняла — в парчовом халате, с ^ильдейской медной бляхой на груди, с уздечкой в руках, давно томившийся здесь в надежде проникнуть во дворец и повергнуть к стопам повелителя свою жалобу.
При появлении Ходжи Насреддина его лоснящееся от жира и пота лицо осветилось радостью.
— Тебя выпустили, гадальщик! О великое счастье — значит, мои кони вернутся ко мне! А я уж приготовил жалобу, заплатил писцу двенадцать тань-га. Вот она, — почитай, если хочешь.
— Я читаю только по-китайски.
— Здесь — несколько слов, для тебя весьма лестных; я прошу повременить с отделением твой головы от твоего туловища, пока ты не разыщешь коней, — видишь, как я о тебе забочусь!
— Еще бы не видеть, — прими за это мою благодарность, купец!
— Так пойдем продолжим гадание; может быть, ты успеешь найти коней еще до наступления ночи.
— А куда нам спешить? Я, так же как и ты, — враг торопливости. Если уж мы решили повременить с отделением моей головы от моего туловища, то почему бы нам не повременить и с розыском твоих коней?