Повесть о любви и тьме
Шрифт:
Эта княгиня, или графиня, Любовь Никитична, была то ли матерью, то ли гувернанткой двух девочек. И то ли она была родственницей прежнего городского головы Лебедевского, то ли он был ее должником. И то ли она и польский офицер полковник пан Закашевский были партнерами по карточной игре, то ли между ними были совсем иные отношения, ты, конечно же, сам поймешь, что я имею в виду.
Здесь так много «или-или»… Так мало знаем мы о даже о том, кто живет с тобой под одной крышей. Думаем, что знаем много, а выясняется, что не знаем ничего. Мама твоя, например… Нет, прости, я просто еще не в состоянии говорить непосредственно о ней. Только вокруг да около. Иначе рана начнет кровоточить. Я не буду говорить о Фане. Только о том, что было вокруг нее. То, что было вокруг Фани, это, возможно, немного и сама Фаня. Была у нас такая поговорка: когда
Вот взгляни на это, пожалуйста. У меня есть здесь некоторые вещи, которые я могу показать тебе, а ты можешь даже потрогать их и понять, что мои рассказы — это не просто байки. Вот, погляди, пожалуйста, на это. Нет, это не скатерть, это наволочка, наволочка с вышитым рисунком. Когда-то девушки из хороших семей учились вышивать… И княгиня — или графиня? — Любовь Никитична вышила это мне в подарок. Как она сама мне сказала, голова, которая вышита здесь, — это силуэт кардинала Ришелье. Кто он такой, этот кардинал Ришелье? Этого я уже не помню. А может, я этого никогда и не знала. Я ведь совсем необразованная, не то, что Хая или Фаня. Их послали получать аттестат зрелости, а затем — в Прагу, учиться в университете. Я же была попроще. Про меня всегда говорили: «Сонечка, она такая симпатичная, но немного простушка». Меня послали в польский военный госпиталь, чтобы я получила диплом медицинской сестры. Но я очень хорошо помню: перед тем, как я оставила дом, княгиня сказала мне, что это голова кардинала Ришелье.
Может, ты знаешь, кем был кардинал Ришелье? Не имеет значения. Расскажешь мне в следующий раз, а то и вообще не расскажешь. В моем возрасте уже можно завершить жизнь, и не обладая великой честью знать, кто он, что он и как он, этот кардинал Ришелье. Кардиналов дополна, и почти все они ненавидят наш народ.
В глубине души я немного анархистка. Как папа. Мама твоя тоже была анархисткой в душе. Конечно, в среде Клаузнеров она ни в коем случае не могла это показать: и без того они считали ее несколько странной. Хотя вели они себя по отношению к ней с неизменной вежливостью. И вообще у Клаузнеров вежливость всегда была на первом месте. Твой другой дедушка, дедушка Александр, если только я не успевала отдернуть руку, тут же, бывало, целовал ее… Помнишь, была такая сказка — о коте в сапогах? Твоя мама была среди Клаузнеров словно плененная птица в клетке, висящей в гостиной семейства котов в сапогах.
Я немного анархистка по очень простой причине: потому что не вышло пока ничего хорошего из действий всяких там кардиналов Ришелье. Только Янушка-дурачок, ты ведь еще не забыл его, этого деревенского дурачка из сказки Ксенички, нашей служанки? Того, что пожалел простой народ и не пожалел своей единственной краюхи хлеба — заткнул ею дыру в мосте. И за это его потом сделали царем. Только кто-нибудь вроде него иногда жалеет и нас. Все остальные — цари и вельможи — никого не жалеют. А по правде говоря, и мы сами не очень-то жалеем других. Ведь не очень-то пожалели маленькую арабскую девочку, умершую у блок-поста на дороге в Вифлеем: видимо, стоял там, на блок-посту, какой-то солдат, эдакий кардинал Ришелье без сердца. Еврейский солдат, но… кардинал Ришелье! Ему хотелось только одного: поскорее все закончить и пойти домой… Вот так и умерла девочка, чьи глаза должны сверлить нашу душу, не давая нам спать по ночам, хотя я не видела ее глаз, потому что в газетах печатают снимки наших потерь и никогда не показывают их потери.
Ты думаешь, что простой народ такой уж большой подарок? Вовсе нет! Простой народ так же глуп и жесток, как и его цари. Ведь в этом истинная мораль сказки Андерсена о новых портных короля. Простой народ, он глуп точно так же, как король и министры, как кардинал Ришелье. А вот Янушке-дурачку было вообщебезразлично — пусть смеются над ним столько, сколько хотят. Важным для него было другое — чтобы все остались в живых. Он был милосерден, а в милосердии нуждаются все. Даже кардинал Ришелье. Даже римский папа. Ты тоже, наверняка, видел по телевизору, насколько он болен и слаб, а тут у нас, когда он приехал, его без всякого милосердия вынудили целыми часами стоять на солнце, и это при его больных ногах. Не пожалели старого и очень больного человека. Даже по телевизору видно было, как больно ему
Нина была лучшей подругой Фани, твоей мамы, она была ее ровесницей, а я подружилась с младшей, с Тасей. Много лет они жили у нас со своей «маман», княгиней. Так они называли ее «маман». Это просто «мама» по-французски. Но кто знает, была ли она и вправду их мамой? Или только их няней? Они были очень бедны: мне кажется, что даже за квартиру они нам ни копейки не платили. Мы, как видно, унаследовали их вместе с Ксенией и Дорой от городского головы Лебедевского. И все-таки у нас им было разрешено входить в дом не через черный, а через главный ход, который назывался парадным. Они были такими бедными, что княгиня, эта «маман», ночами сидела и шила при свете керосиновой лампы юбочки из гофрированной бумаги для богатых девочек, обучающихся балету. Это была такая жатая бумага, поверх которой она наклеивала сверкающие звезды из золотой бумаги.
Но в один прекрасный день эта княгиня, или графиня, Любовь Никитична оставила своих двух девочек и уехала в страну Тунис на розыски какой-то пропавшей родственницы по имени Елизавета Францевна. А теперь посмотри и убедись сам, как память потешается надо мной. Куда я положила свои часы минуту назад? Этого мне никак не вспомнить. Но как звали какую-то Елизавету Францевну, которую я ни разу в жизни не встречала и на поиски которой восемьдесят лет тому назад княгиня Любовь Никитична отправилась в страну Тунис, это я как раз помню так же ясно, как светит солнце в полдень! Может, и часы мои исчезли в стране Тунис?
В столовой у нас висела картина в позолоченной раме какого-то очень дорогого художника. Помню, что на картине изображен был очень красивый подросток, светловолосый, с развевающимися кудрями, похожий на изнеженную девочку: трудно было понять, то ли это девочка, то ли мальчик. Лица его я уже не помню, но зато хорошо помню, во что он был одет: вышитая рубашка с пышными такими рукавами, большая желтая шляпа висела на шнурке на ее плече… Видимо, это все же была юная девушка… Виднелись три ее нижние юбки, одна из-под другой, потому что с одной стороны подол был приподнят, и снизу выглядывало кружево. Сначала шла желтая юбка, и желтый был такой интенсивный, как у Ван Гога, под ней — белая кружевная, а самая нижняя, третья юбка, скрывающая ее ноги, была небесно-голубого цвета. Эта картина казалась вроде бы совершенно невинной, но было в ней что-то такое… Изображение было в натуральную величину. Девочка, похожая на мальчика, стояла себе просто так, посреди поля, окруженная зеленью и белыми овечками, в небе плавали легкие облака, а вдали виднелась полоска леса.
Помнится, однажды Хая сказала, что такая красавица должна оставаться в стенах дворца, а не ходить на луг пасти овец, а я заметила, что третья юбка и небо наверху нарисованы одной и той же краской, будто выкроили нижнюю юбку прямо из небосвода. И вдруг Фаня взорвалась, велела нам немедленно замолчать и не молоть всякую чепуху: ведь это лживая картина, прикрывающая огромное моральное разложение. Примерно этими словами и сказала, но не совсем так, я ведь не могу повторить слова твоей матери, ни один человек не может воспроизвести язык Фани. Ты, возможно, немного помнишь, как говорила Фаня?
Я никак не могу забыть ни эту ее вспышку, ни ее лицо в ту минуту. Было ей тогда, я уже не могу сказать точно, то ли шестнадцать, то ли пятнадцать. Я это хорошо помню именно потому, что это было совсем на нее не похоже — вот так взрываться: Фаня ведь никогда не повышала голоса. Никогда — даже если ее обижали и причиняли боль: она тогда сразу же замыкалась в себе. И вообще с ней всегда надо было догадываться, что она на самом деле чувствует, что ей не нравится. А тут вдруг… Я даже помню, что это было в пятницу вечером, в канун субботы… Или на исходе какого-то праздника, может, то был Суккот? Или Шавуот?.. И вдруг она взрывается, упрекает нас, ладно уж меня, я всю жизнь была малышкой-глупышкой, но так раскричаться на Хаю! На нашу старшую сестру! Вожака нашей молодежной группы! Харизматическую личность! Хаю, которую обожает вся гимназия!