Повесть о смерти
Шрифт:
— Мирабо и Дантон были тоже продажные люди. Да и какое мне дело до их честности? Все большие государственные люди были воры и грабители. Одни воровали со взломом, другие без взлома. Ришелье, Мазарини, Потемкин оставили огромные богатства, нажитые, как вы знаете, не слишком честным трудом, но дай Бог, чтобы на верхах власти всегда были Потемкины и Ришелье. А честнейший Лендэ довел Францию до банкротства. Людовика XVI, как затем и Конвент, погубили честные дураки, относившиеся к государственной казне, как к святыне. Да и нет вообще добродетельных людей в политике; есть только обстоятельства, при которых государственный человек, а может быть, и человек вообще, может быть добродетелен... Вы, конечно, крайний демократ? — спросил Бальзак, не совсем понимавший, как в Верховню мог попасть человек таких взглядов.
— Это тоже совершенно верно.
— Ах, как жаль.
— Вероятно, по своей глупости не видят.
Ведь она сама себя съест. Демократия породила социализм, а он старый отцеубийца. Да он с ней и не имеет ничего общего. Есть такая итальянская поговорка: «Этот хвост — не от этой кошки»: «Questa coda none di questa gatta». По доброй воле человечество никогда от частной собственности не откажется. Поэтому столкновение между демократией и социализмом неизбежно, хотя формы, в какие оно выльется, предвидеть невозможно. Они могут быть самыми неожиданными, особенно для вас. Я допускаю, что народ, самый настоящий народ, может — и как еще может! — побежать за колесницей правителей, которые будут еще более суровыми и жестокими людьми, чем император Николай... Мне, впрочем, отлично известно, что есть самые разные формы социализма. Я говорю не о фурьеризме и не о сен-симонизме. Графу Сен-Симону я даже многим обязан в своем понимании мира, но меньше всего в политике. А вот теперь появился коммунизм: человечество заболело этим раком и едва ли вылечится. Коммунистическое учение слишком Соблазнительно для народных масс. И по внешности оно очень близко к русскому самодержавию, только гораздо хуже. Что оно даст так называемым пролетариям? Ничего, кроме того же кнута. Люди глупы, лишены воображения и неизобретательны. Как говорит мой друг Теофиль Готье, они даже не могли выдумать восьмого смертного греха... Вас оскорбляют мои слова?
— Нисколько. Извините меня, они просто... Просто не интересны.
— Вы хотите сказать «просто глупы», — сказал Бальзак, улыбнувшись. Он не потерпел бы непочтительности со стороны людей с именем, напротив от них требовал даже благоговения, но на этого неизвестного молодого человека не стоило обращать внимания. — Ну, что ж, когда-нибудь увидим, кто прав.
— Вы, очевидно, соглашаетесь только на кнут царя?
— Нет. Как писателю, мне, конечно, нужна свобода. Не очень большая, я вполне довольствуюсь и маленькой... Вы, может быть, находите у меня противоречия? Совершенно верно. Я полон противоречий, как жизнь, которую я все-таки недурно изображаю, правда? И все-таки, по-моему, ваш царь...
— Извините, он не мой!
— И все-таки император Николай один из самых замечательных правителей в истории. Он напоминает мне Людовика XIV. Великой правительницей была и Екатерина Медичи, самая замечательная наша королева. Вы скажете, конечно, что она устроила Варфоломеевскую ночь? А разве протестанты не устраивали таких же зверств? Принцип una fides [57] был великий принцип. А ваши революционеры? Когда народ устраивает резню, вы ею восхищаетесь, а когда резню устраивает монарх, он злодей, правда?
57
Единоверие (лат.).
«Кого-то он теперь изображает? — подумал злобно Виер. — По-видимому, помесь Макиавелли с Меттернихом? Он и рассказывал, как Меттерних с ним беседовал. Оба они друг друга поят, оба самодовольные, самоуверенные реакционеры».
— После казни Людовика XVI, — сказал он, — царица Екатерина II была в ужасе. Но один русский вельможа пошутил: "Да что ж тут, матушка, удивительного, если все отрубили голову одному? Гораздо удивительнее, когда один рубит головы всем!»
— Вельможа был остроумный, но неумный. При Николае I отлично можно жить и работать. Я очень подумываю о том, чтобы принять русское подданство. Только в России теперь можно работать спокойно, — сказал Бальзак, точно нарочно его дразнивший.
— Спросите об этом некоторых русских писателей.
— Русских писателей? Разве в России есть писатели?
— Есть. Пушкин. Гоголь.
— О первом я что-то слышал. У нас есть даже общие знакомые.. Да, помню, его убили на дуэли. А второй... Как вы сказали? Гоголь? Не слыхал. Сейчас запишу. — Он вынул из кармана три тетрадки. — Я всегда ношу при себе записные книжки. Если вы захотите, избави вас Бог, стать романистом, первым делом накупите себе записных книжек и все туда заносите. Запишите и наш сегодняшний разговор. Вы на старости лет, через полстолетия будете рассказывать детям, что спорили с Бальзаком («Вот именно! Очень ты будешь интересен через полстолетия!» — подумал Виер). Гоголь. Он переведен на французский язык? Какой же он писатель?
— Вроде вас.
— Как это «вроде меня»? — переспросил Бальзак — Бальзаков на свете мало. А теперь таких писателей, как я, в прозе и совсем нет!
— Я только хотел сказать, — пояснил Виер, очень довольный, — что Гоголь будто бы тоже выше всего ставит на свете правду. Ведь о вас говорят, будто вы ввели в литературу правду.
— А это нехорошо? Может быть, надо писать, как Александр Дюма? Или как мой друг Виктор Гюго? Он полоумный, но я его очень люблю. Теперь он у нас зарабатывает бешеные деньги, у меня просто слюнки текут. Правда, я и сам зарабатываю много, но у меня долги, настоящее сирокко долгов! Вы, конечно, обожаете романы Гюго? Они лучше моих, правда? — весело, однако как будто не без тревоги спросил он.
Не знаю, лучше ли, но, хотя это суждение вас удивит, я нахожу, что у Гюго больше настоящей правды, чем у вас. Извините меня, разве у вас настоящая правда? В лучшем случае, ограниченная и условная. Разве у вас живые люди? Только немногие, только немногие. Вы большой мастер воображать людей, но изображаете вы их гораздо хуже. Если вы позволите это вам сказать, у вас нет ни одного законченного, совершенного произведения: вы действуете на читателя мощью целого, в надежде, что из-за этой мощи он прочтет и хлам. Вы его презираете Мощь же у вас, конечно, есть, это что и говорить. А ваше понимание мира? Все ваши люди помешаны на деньгах. Вам всего лучше удаются люди недостойные или хоть крайне антипатичные, как отец Гранде, не говоря уже о Вотрене. И одни ваши изречения чего стоят! Я не имею записных книжек, но у меня хорошая память, я ваши мысли помню. Вы знаменитый писатель, а что вы говорите о литературе! «В литературном мире, как и в политическом, каждый либо покупает, либо продается...» «Для приобретения литературной славы надо потратить двенадцать тысяч франков на рекламу и три тысячи франков на обеды...» «Секрет успеха романа: возвышенная идея в сочетании с порнографией...» Ведь вы же сами знаете, что это неправда. У вас порнографии нет, но нет и возвышенных идей. Вы реакционер в самом тесном смысле слова. Все ненавистники свободы могут многое у вас позаимствовать. Зачем нужна ваша «правда», то, что вы считаете правдой? Неужели вы серьезно думаете, что историю можно оттянуть назад на столетие? Вы теперь единственный большой писатель, никакой великой идее не служащий. Бальзак пожал плечами. Теперь этот молодой поляк был ему совершенно ясен, точно он его знал всю жизнь, с детских лет. Служитель великой идеи, пламенный революционер, мученик но призванию»... Эти люди были не очень ему приятны, особенно если они служили идее революционной.
— Да, меня сто раз обвиняли в том, что я будто бы «все разлагаю». Такому же обвинению подвергались самые большие из писателей, от Рабле и Мольера... Кроме того, вы мне приписываете не мои слова, а слова моих действующих лиц. Не думайте, что я прикрываюсь этим приемом, но смешно делать меня ответственным за все то, что говорят люди в моих романах.
— А что вы говорите о деньгах? — продолжал Виер, увлекшись. — «Je suis de mon temps, j'honore l'argent...», «La Sainte, la meneree, l'aimable, la graciuese, la noble piece de cent sous...» [58]
58
«Я человек своего времени, времени культа денег...», «Святая, указывающая путь, любезная, привлекательная, благородная монетка в сто су...» (фр.).
— Да ведь это ирония.
— Как будто бы ирония, а на самом деле ясно чувствуется что вы благоговеете перед богатством. И еще перед всякими герцогами и маркизами. Ну, что ж, вы сами де Бальзак, сказал язвительно Виер. — Хотя кто-то говорил мне, что прежде вы подписывались просто Бальзак.
— Я принадлежу к очень старой семье, вдобавок всегда носившей это имя, — сказал Бальзак несколько уклончиво. Ведь герцоги Монморанси назывались Бутарами, герцоги Ришелье назывались Дюплесси, герцоги Шатильоны назывались Одэ. В молодости, когда я занялся литературой, я решил, для этого дела аристократическая частица не годится.