Повесть о смерти
Шрифт:
— Дело денежное, правда? Но о деньгах Рабле, Лесаж, Мольер писали то же, что вы, только без благоговения.
— Все это не так... Уточните, однако, чем же этот ваш Гоголь на меня похож?
— Он опять-таки не мой, он русский. Повторяю, похож он на вас тем, что тоже ввел в литературу правду. У него в «Мертвых душах» все подчеркивается, что от лакея Петрушки шел дурной запах. И с каким торжествующим видом подчеркивается: вот, мол, о чем я смею писать. Но мне эта правда не интересна, я ее знаю и без Гоголя, и без вас. И нечего смеяться над человеком, который живет в грязи по милости друзей Гоголя и ваших. Он, как и вы, благоговеет перед богачами и знатными людьми. Единственный человек, которого он изобразил с благоговением, это миллионер-откупщик. Как вы, Гоголь защищает крепостное право. Вы оба ненавидите людей,, делая, впрочем, исключение для царей, князей и маркизов.
— Я не мизантроп, — сказал Бальзак усталым, скучающим голосом. — Но, конечно, я имел бы больше, еще больше успеха в мире, если б изображал человечество и жизнь в розовом свете. Люди очень любят, чтобы их хвалили и чтобы им говорили о приятном. За это они платят так называемым бессмертием.
— Поэты Шиллер, Виктор Гюго. И, добавлю, наш Мицкевич.
— Мицкевича я встречал в Париже. Говорят, он действительно талантливый поэт. Я его не читал. Что ж читать поэтов в переводе? Да я и вообще не слишком люблю стихи... Теперь и понимаю, молодой человек, за что вы на меня гневаетесь. Опять скажу: поживите еще лет двадцать, вдруг мы снова встретимся в этом гостеприимном доме, которым вы, к сожалению, недовольны...
— Нисколько!
— И тогда опять поговорим. И о деньгах поговорим. Быть может, вы к тому времени заметите, что и в вашей жизни презренные деньги сыграют некоторую роль. А меня они замучили, как замучили миллионы людей. Как же об этом не писать?
— Писать надо, но не так, как вы и Гоголь. А как Бланки.
— Как Бланки? — протянул Бальзак. — Вот оно что! Я слышал, что этот сумасшедший человек терпеть не может мои книги. Вы его поклонник? Понимаю. А по-моему, если вашему Бланки передать власть, не говорю на год, а на один месяц,то от Франции ничего не останется. Между тем Франция это высшее из всего, что было и будет в истории. Поэтому я очень надеюсь, что вашему Бланки свернут шею до того, как он начнет свертывать шеи другим. Первым же он свернет шею,конечно, своему единомышленнику Барбесу. Тот уж просто душевнобольной. Впрочем, не гневайтесь на меня, я вижу, вы кипите негодованием! Нет, нет, я не кровожаден. Будет совершенно достаточно, если Бланки сошлют куда-нибудь подальше, например в Патагонию. Патагонцев мне не так жалко как французов. Ну, что ж, ваша откровенность делает вам честь. Только вы ошибаетесь. Вы и жизнь, и мои книги, они ведь отражают жизнь, — вы их понимаете несколько... Скажем, несколько элементарно. И я не об одних деньгах писал. Я писал о них ровно столько, сколько нужно: пропорционально месту, занимаемому ими в жизни. Я власть денег ненавижу больше, чем вы, и испытал ее на себе тоже больше, чем вы, чем вы пока. Но главное в жизни, конечно, не деньги.
— Главное, это, вероятно, искусство?
— Да. Весь смысл человеческой жизни именно в этом. Он встал, тяжело опираясь на ручку кресла, подошел к левому окну и пригнал к подоконнику концы спущенных штор. Затем вернулся к столу, бросив взгляд на зеркало. Только теперь Виер заметил, что лицо у него совершенно измученное. «То-то не очень разговорчив...» Бальзак потушил три свечи в канделябре. Осталась только одна.
— Сегодня у меня не очень удачный рабочий день, — сказал он. — Правда, это мне дало возможность побеседовать с умным демократом, они ведь попадаются не так часто. Обычно я в эти часы работаю. Впрочем, я всегда работаю, даже тогда, когда не пишу Из писателей один Вальтер Скотт работал столько же, сколько я. Знаете ли вы, как я пишу? Издатели жалуются, что я их разоряю корректурами. И действительно, у меня, как у Шатобриана, последняя корректура имеет мало общего с рукописью, иногда даже по сюжету. А язык? Наш французский язык? Я в молодости его не знал, хотя я самый коренной француз. Я с ним борюсь уже тридцать лет, это трудно, необычайно трудно. Вообще, мое творчество самые настоящие каторжные работы. И так работают все настоящие художники. Энгр одну из своих картин писал десять раз: доводил до конца, выбрасывал и начинал сначала. Так же пишет и Мейербер. А когда я не пишу, я думаю. Наполеон тоже говорил: «Я думаю всегда, целый день...» Какой человек был Наполеон! Другого такого, верно, никогда не было и не будет. В сущности, его идея была та же, что моя: порядок. Никогда ни перед кем в истории не было столь тяжелой задачи, как перед ним: установить порядок после хаоса Революции! И эту задачу он выполнил! К несчастью, у него была патологическая страсть к войнам. Кому нужны войны? Ведь они то же самое, что революции. Они с порядком несовместимы. Он сам себя погубил. Когда-то какой-то скульптор поднес мне в подарок статуэтку Наполеона. Я сделал на ней надпись: «То, что он не мог осуществить мечом, я осуществлю пером».
«Так, так! — подумал Виер. — Еще вдобавок и мегаломан».
— Желаю вашему перу успеха.
– Наполеон посылал писателям, ученым в подарок по сто тысяч франков. Франциск I послал Рафаэлю еще больше и ничего за это не потребовал. Даже Филипп II освободил артистов от налогов и от гражданских обязанностей. А демократический Людовик Филипп почти ничего никому не дает. Он в душе лавочник. Великие писатели должны были бы жить на средства государства... Вы хотите, чтобы было всеобщее избирательное право, тогда интересы каждого класса будут иметь в парламенте защиту? Но почему же вы требуете, чтобы мы, писатели, стояли за то, что нам чрезвычайно невыгодно? Я, быть может, кончу нищетой, как Гомер или Сервантес. Или же кто-нибудь пойдет за меня просить у короля милостыню. Как Буало: «Государь, дайте денег на суп умирающему Корнелю!» Что ж, Людовик XIV, помнится, дал немало, а Людовик Филипп даст пять франков. Зато он со вздохом пожмет просителю руку и выразит ему глубокое сочувствие.
— Мне казалось бы, что писателю прежде всего нужна свобода. Ваши излюбленные короли просто его подкупали.
— В этом вы отчасти правы. Но в те времена писатели занимались тем, что королей не беспокоило: пиши что хочешь. меня не трогай, а ты украсишь мое царствование. Ах, как я желал бы жить в семнадцатом веке! Насколько жизнь была тогда интереснее и поэтичнее, чем теперь! В нынешнем мире ничего живописного не осталось, ничего, вплоть даже до костюма.
— Живописность мало нас интересует. Республика обеспечит благосостояние всем, в том числе и писателям и ученым. И она даст им полную свободу творчества.
— Ничего она нам не обеспечит, а свободы у нас во Франции теперь достаточно и без республики. Я создаю колоссальную картину нынешнего общества. В ней будет все, вся , нынешняя Франция, все ее классы, все ее сословия, все ее пейзажи, все ее строения, дворцы и лачуги. И это у меня описано с совершенной точностью, люди через столетия будут изучать Францию по моим книгам. Я не только писатель: я историк и ученый, я доктор социальных наук. Мне не так важно, чтобы меня читали теперь: гораздо важнее, чтобы меня читали и перечитывали через века. А какая свобода мне для этого нужна? Преимущественно свобода зрения и слуха. Правительство обо мне не заботится, но, слава Богу, и палок в колеса не вставляет. Вы лучше бы защитили меня от общества. Оно ведь меня ненавидит. Я будто бы на него клевещу! Как меня ругали за «Отца Горио»! А я в основу этого романа положил действительный случай, который был гораздо хуже и отвратительнее, чем то, что я написал... Правда, в других странах никакой свободы нет, это очень печально. Да вот же и в России есть названные вами писатели: Пушкин и тот другой, забыл фамилию... Уверены ли вы, что не будет хуже без царей? Что такое вообще ваше всеобщее избирательное право? Спросите рядового европейца, кто теперь самые замечательные писатели, он, быть может, ответит: Бальзак и Гейне. Но если мы оба выставим свои кандидатуры на выборах, то ваш мудрый, боготворимый вами народ нас наверное забаллотирует, а изберет какого-нибудь либерального аптекаря или свободолюбивого банкира.
– Да, Гейне очень большой писатель, хотя я его не так люблю, — сказал Виер, стараясь говорить хладнокровно. Бальзак смотрел на него ласково и, видимо, все больше забавлялся, то правда, то правда, глаза у него необыкновенные, я таких роду не видел. Кажется, кто-то сказал: «Глаза укротителя зверей». Ну, коли ими, коли. На меня не очень подействуешь, хоть ты и магнетизер. А кроме глаз все в тебе безобразно. И даже ничего нет distinque [59] », — думал Виер.
— Вот только жаль, здоровье мое очень плохо, — сказал Бальзак. Выражение его лица изменилось. — Правда, я знаю, что проживу до глубокой старости. Мне это предсказывали все гадалки. Но работоспособность уже не та. Вы думаете, что это легко носить в голове две тысячи человеческих образов! У меня от них голова весит десять тысяч тонн! Что, сегодня у меня усталый вид?
59
Изящное (фр.)
— Очень, — ответил с удовольствием Виер, — Вы слишком толсты, это, верно, сказывается на вашем здоровье?
Бальзак взглянул на него озадаченно, потом рассмеялся.
— Давайте заключим мир, молодой человек. Съешьте грушу. — предложил он, показывая на стоявшую у канделябра большую вазу. — Не хотите?.. Я целый день ем фрукты и пью кофе. Пробовал готовить его на холодной воде, чтобы танин оставался в осадке. Теперь вернулся к кипятку. В Париже я готовил смесь из кофе трех сортов: треть мокка, треть мартиникского, треть сорта Бурбон. Вина я теперь пью мало и только очень хорошее. Табака не переношу. Гашиш раз в жизни попробовал и бросил, не почувствовал райского наслаждения... Да, да, райские наслаждения. В мои годы! — угрюмо сказал он. — Не слишиком увлекайтесь женщинами, молодой человек. В частности, при работе надо соблюдать целомудрие. Я иногда соблюдал его годами. Оно magna parens rerum [60] ... Вы богаты?
60
Великая родительница вещей (лат.).