Повесть о жизни. Книги 1-3
Шрифт:
Вскоре Савельев умер. Некролог о нем ничем не отличался от всех нудных и равнодушных некрологов: «Смерть вырвала из наших рядов скромного труженика газетного дела». И так далее и тому подобное.
Савельев был одинок. После него в душной комнате остался только старый попугай. Он висел вниз головой на жердочке, хихикал, как и его хозяин, и кричал дурным голосом: «Попка, хочешь липучку?»
Попугая забрал к себе дворник, и все счеты Савельева а жизнью были окончены.
Позднее всех в кафе журналистов врывался вежливый и шумный человек – «король сенсаций» Олег Леонидов. Приходил
В это время можно было спокойно рассказывать сотрудникам конкурирующих газет обо всех сенсациях, выловленных Леонидовым за день, не боясь, что они успеют втиснуть эти сенсации в свои газеты. Сотрудники белели от зависти, но поделать ничего не могли.
Слежка за Леонидовым ни к чему не приводила. Он был неуловим. Никто не знал, как и когда он проникает в недра новых советских учреждений и ласково, со снисходительной улыбкой, добывает там ошеломляющие новости.
Обмануть Леонидова и разыграть его было немыслимо. По части розыгрыша он сам считался непревзойденным мастером.
Один только раз, еще во время войны, неосторожный киевский журналист обманул Леонидова и подсунул ему фальшивую сенсацию. Леонидов чуть не вылетел за это из газеты, но так отомстил киевскому журналисту, что с тех пор никто не решался не только разыгрывать Леонидова, но даже шутить с ним.
Внешне месть Леонидова выглядела очень просто. Он послал киевскому журналисту телеграмму: «Харькове Архангельске Минске индюку давайте исключительно овес толокно».
Время было военное. Телеграмма попала в военную цензуру и была признана шифрованной. Журналиста арестовали. Запахло шпионажем.
Неизвестно, сколько времени журналисту пришлось бы просидеть в тюрьме, если бы следователю не пришло случайно в голову прочесть первые буквы всех слов в телеграмме. Они складывались в бранные слова. Журналист был освобожден и отделался только испугом, а Олег Леонидов спокойно ходил по Москве в ореоле остроумного мстителя.
Кафе журналистов закрылось из-за недостатка средств в конце лета 1918 года. О нем искренне жалели не только журналисты из самых разных газет, но и писатели и художники – жалели все, для кого эта квартира с низкими потолками, оклеенная нелепыми розовыми обоями, была свободным и притягательным клубом.
Особенно хорошо в кафе бывало в сумерки. За открытыми окнами позади пожарной каланчи и пьедестала от снятого памятника Скобелеву угасал в позолоченной пыли теплый закат. Шум города, вернее, говор города (в то время было еще очень мало машин и редко ходили трамваи) затихал, и только издалека доносились крылатые звуки «Варшавянки».
В эти часы все чаще ныло сердце при мысли, что там, за Брестским вокзалом, за Ходынкой, куда медленно ушел закат, роса уже ложится на березовые рощи и журчит, обмывая коряги, вода в прозрачной подмосковной реке. От реки тянет прохладой, тиной, гнилыми сваями. На брошенных дачах темно, и зацветают в одиночестве давно посаженные пионы. Роса стекает с мезонина на крышу заколоченной терраски, и, кроме равномерного звона капель, ничего больше не слышно в густеющем сумраке вечера. Оставленные на время в покое парки, поля и леса стояли рядом с растревоженной Москвой и прислушивались сквозь сон к ее напряженному
ЗАЛ С ФОНТАНОМ
Правительство переехало из Петрограда в Москву.
Вскоре после этого редакция «Власти народа» послала меня в Лефортовские казармы. Там среди демобилизованных солдат должен был выступать Ленин.
Был слякотный вечер. Огромный казарменный зал тонул в дыму махорки. В заросшие пылью окна щелкал дождь. Пахло кислятиной, мокрыми шинелями и карболкой. Солдаты с винтовками, в грязных обмотках и разбухших бутсах сидели прямо на мокром полу.
Большей частью это были солдаты-фронтовики, застрявшие в Москве после Брестского мира. Им все было не по душе. Они никому и ничему не верили. То они шумели и требовали, чтобы их немедленно отправили на родину, то наотрез отказывались уезжать из Москвы и кричали, что их обманывают и под видом отправки на родину хотят снова погнать против немцев. Какие-то пронырливые люди и дезертиры мутили солдат. Известно, что простой русский человек, если его задергать и запутать, внезапно разъяряется и начинает бунтовать. В конечном счете от этих солдатских бунтов чаще всего страдают каптеры и кашевары.
В то время по Москве шел упорный слух, что солдаты в Лефортове могут со дня на день взбунтоваться.
Я с трудом втиснулся в казарму и остановился позади. Солдаты недоброжелательно и в упор рассматривали штатского чужака.
Я попросил дать мне пройти поближе к фанерной трибуне. Но никто даже не шевельнулся. Настаивать было опасно. То тут, то там солдаты, как бы играя, пощелкивали затворами винтовок.
Один из солдат протяжно зевнул.
– Тягомотина! – сказал он и поскреб под папахой затылок. – Опять мудровать-уговаривать будут. Сыты мы этими ихними уговорами по самую глотку.
– А что тебе требуется! Махра есть, кое-какой приварок дают – и ладно!
– Поживи в Москве, погуляй с девицами, – добавил со смешком тощий бородатый солдат. – Схватишь «сифон», будет у тебя пожизненная память о первопрестольной. Заместо Георгиевской медали.
– Чего они тянут! – закричали сзади и загремели прикладами по полу. – Давай разговаривай! Раз собрали окопное общество, так вали, не задерживай!
– Сейчас заговорит.
– Кто?
– Вроде Ленин.
– Ле-енин! Буде врать-то! Не видал он твоей ряшки.
– Ему не с кем словом перекинуться, как только с тобой, полковая затычка.
– Ей-бо, он!
– Знаем, что он скажет.
– Разведут всенощное бдение.
– Животы от лозунгов уже подвело. Хватит!
– Слышь, братва, на отправку не поддавайся!
– Сами себя отправим. Шабаш!
Вдруг солдаты зашумели, задвигались и начали вставать. Махорочный дым закачался волнами. И я услышал, ничего не различая в полумраке и слоистом дыму, слегка картавый, необыкновенно спокойный и высокий голос:
– Дайте пройти, товарищи.
Задние начали напирать на передних, чтобы лучше видеть. Им пригрозили винтовками. Поднялась ругань, грозившая перейти в перестрелку.
– Товарищи! – сказал Ленин.
Шум срезало, будто ножом. Был слышен только свистящий хрип в бронхах настороженных людей.
Ленин заговорил. Я плохо слышал. Я был крепко зажат толпой. Чей-то приклад впился мне в бок. Солдат, стоявший позади, положил мне тяжелую руку на плечо и по временам стискивал его, судорожно сжимая пальцы.