Повесть сердца (сборник)
Шрифт:
Бабушка все это просчитала, и у нее сложились весьма прихотливые отношения с маленьким Тузиком. Убедившись, что дедова подружка обосновалась в ее квартире всерьез и надолго и никаким образом выселить ее оттуда невозможно, а еще невыносимее каждый день встречать в коридоре и на коммунальной кухне, бабушка опечалилась, всплакнула, пожаловалась на свою долю десятилетнему сыну, который очень рано сделался ее конфидентом – «а что я мог ей на это сказать?» – рассказывал мне впоследствии дядюшка – и решила уехать от чужого счастья сама. Но недалеко.
Она обменяла прекрасную 24-метровую квадратную комнату, где жила с тремя детьми, на 16-метровую в соседнем доме. В роли обменщика выступал еврей бельгийского происхождения по фамилии Хахам, который и в Советской России не растерялся и успешно занимался маклерством. Он доплатил за выгодную сделку денег, однако меньше, чем следовало, возбудив тем самым ненависть у искренне переживавшего за оставленную семью деда и утвердив его в не раз высказываемой вслух
После разъезда бабушка и Тузик на свой манер подружились. Наталья Николаевна была музыкантшей, за это бабушка особенно к ней привязалась, иногда они вместе музицировали; помимо этого невольная разлучница и виновница ее семейной невзгоды занималась перепиской нот, зарабатывая тем самым себе на жизнь и исполняя эту работу исключительно нежно и чисто, так что страницами нотных тетрадей с аккуратными значками можно было любоваться даже человеку, в музыке не сведущему.
Бабушка и Тузик были как две сестры по общему несчастью, одна – уже оставленная, другая – к этому неумолимо приближавшаяся, иногда они наведывались друг к другу в гости, вместе с Тузиком приходил к бывшей жене и дед, которого эти встречи ничуть не смущали, а бабушка… Бог знает, с каким чувством она смотрела на своего единственного мужчину, свободно переступавшего порог ее дома, по-прежнему ли любила его, прощала или же хотела сохранить детям отца – она, без отца выросшая и знающая, каково это, но своему самолюбию, ревности и женской гордости никогда не давала воли. Ее жизнь была подчинена одному – поставить на ноги двух сыновей, исподлобья смотревших на своего родителя рядом с чужой нарядной тетей, и младшую дочь, которая в отличие от братьев не разбиралась в затейливых отношениях, связывавших взрослых людей, и любила всех подряд.
Но и бабушка с Тузиком друг друга если не любили, то терпели, жалели, помогали и вместе переживали за деда, который земную жизнь пройдя за половину, читал с охотою советские газеты и находил особенное удовольствие в том, чтоб вслух поразмышлять и погадать, отчего сажают и устраивают суд над тем или иным партийным деятелем и кто станет следующим в списке казненных. Он скучал по своим арестованным либо расстрелянным друзьям, среди которых был прокурор Пролетарского района и несколько знакомых юристов, одновременно с этим не забывая упомянуть про умного Марка, еще в сентябре 1917-го уехавшего от всех бед подальше в Румынию и сменившего фамилию Мясоедов на Мядо или по другой версии Мяду. Затем немного выпив настойки из старинного лафетника, дед с удовольствием вспоминал, как ездил с папой и мамой по Европе в последний предвоенный год и особенно полюбил Швейцарию, в какой просторной и добротной квартире они обитали до революции и как вкусно готовила их кухарка; он хвастался каменными домами, которые были у его отца в Пензе и Саратове, и имениями своего деда в Бессарабии. Иногда в самых рискованных местах бабушка делала ему знак, и он непринужденно переходил на французский или немецкий, которым в совершенстве владел и он сам, и обе его собеседницы. Присутствовавшие при сем и не понимавшие ни слова советские дети злились, но удивительное дело – никого из них отец с матерью иностранным языкам не обучали – здесь прошел некий разлом дворянско-купеческой жизни, и Николай с Борисом росли как пацаны с рабочей окраины Москвы, а не отпрыски знатного рода, и воспитание получали коллективистское, как рассказывал впоследствии дядюшка, по принципу скамейка лучше табуретки, мы вместе, мы октябрята, мы комсомольцы, мы в классе, мы всегда коллектив. Родители вразрез с советской школой не шли и вступление сыновей в пионеры было обставлено дома со всею серьезностью, но одновременно мальчикам тихо внушалось: есть еще и твое. Твое – это то, чему ты научишься и будешь уметь делать: чинить утюги, подшивать валенки… А младшая сестра была до войны так мала, что слова на всех языках звучали для нее одинаково мелодично, и из прежней жизни у них сохранилось только фамильное серебро с коняевскими вензелями, жестяные коробочки от шоколадных конфет «Сиу и Ко» и «Товарищество Эйнемъ», да большие коробки от шляп, которые носила их покойная бабушка Александра Алексеевна. А еще самые первые запомнившиеся стихи:
Там котик усатый
По садику бродит,
А козлик рогатый
За котиком ходит.
Они были не единственными из бывших в этом пятиэтажном доме в фабричной Тюфелевой роще, в краю, где за сто с лишним лет до описываемых событий утопилась в пруду карамзинская бедная Лиза и светские дамы по ее следам ездили собирать среди реликтовых сосен ландыши и где теперь был разрушен старый Симонов монастырь, а рядом с ним, так что порезанные надгробия с древнего кладбища шли на бордюр тротуаров, построено несколько заводов, которые знала вся страна – АМО, Динамо, Шарикоподшипниковый, и
Я не исключаю того, что именно эта, ни на чем не основанная уверенность в том, что с ним ничего не случится, безоглядное доверие к собственной судьбе и равнодушие к чужим тревогам привлекали мою бабушку в ее неверном супруге особенно по контрасту с запуганным папашей Анемподистом, который, вполне возможно, был в те времена еще жив, но ничего о своей дочери не знал. Зять его, Алексей Николаевич, в самые страшные времена большого террора вел себя так, будто жил не в сталинском эс-эс-эс-эре, а в советском кинофильме, в неком условном, волшебном царстве-государстве, по которому человек проходит как хозяин, вольно дыша и отмахиваясь от глупых мокрых куриц, которые тоже могли много что порассказать про утраченную недвижимость и капиталы, но вместо этого умоляли его держать все известные ему языки за зубами. Что помимо заботливой нянечки судьбы спасло благодушного болтуна от неминуемой расправы, одному Богу ведомо, но только не наивность. Когда в 1936 году Артур Фраучи решил вызволить из боярской Румынии в пролетарскую Россию своего друга и дедова старшего брата Марка Мяду, уверяя того, что такие люди нужны в советской стране, Марк передал на словах:
– Я вернусь, если мне посоветует Леша Мясоедов.
Леша не посоветовал, хотя родной брат в эмиграции и портил ему анкету. Марк навсегда остался в Румынии, умерев за неделю до прихода туда советских войск (сын его Николай Маркович Мяду после войны сделался главным тренером румынской женской сборной по волейболу и в этом качестве в 50-е приезжал в Советский Союз, где встречался с дядькой Николаем, тоже отменным волейболистом), а Артура Фраучи через несколько месяцев арестовали и расстреляли. Незадолго до ареста он успел побывать у Мясоедовых в Тюфелевой роще. О чем говорили – Бог весть.
4
От НКВД дед ускользнул, но энкаведешный сюжет неожиданно напрямую коснулся его оставленной жены. Бабушка в середине тридцатых, покуда дед лежал в Кащенке и ей приходилось одной кормить всю семью, работала сразу в нескольких местах. Одним из них был музей игрушки в Загорске, находившийся в закрытой Троице-Сергиевой лавре. Там ей поручили однажды просмотреть все вышедшие номера детского журнала «Игрушка» и отобрать страницы, что имели отношение к военной игрушке, а остальное выбросить в корзину. Бабушка так и сделала, сдала работу, а некоторое время спустя ее вызвали в местный отдел НКВД и показали… не ее работу, нет, ей показали – то, что она отбраковала. Среди отправленных в мусорную корзину страниц был перечеркнутый крест-накрест портрет И. В. Сталина.
– Я не могла этого сделать, – сказала бабушка энкаведешникам в тридцать седьмом.
– Я никак не могла этого сделать, – повторяла она много лет спустя, рассказывая эту историю своему сыну. – Физически не могла. Сталин… это было как стрихнин. Тут невозможно было не заметить, ошибиться, пропустить.
– Они сделали это сами! Нарочно! – вырвалось у меня.
– Ну, разумеется, – кивнул дядюшка. – Им нужно было заставить ее работать на себя.
От бабушки потребовали стать добровольной осведомительницей и не выпускали из кабинета до тех пор, пока не даст согласия. Приближалась ночь. В Москве ждали маленькие дети: восьми, семи и годовалая дочка. В сумке скисало в бидоне молоко, которое она каждый раз покупала у загорской молочницы.
Она стала проситься домой.
– Вы подумайте, что будет с вашими детьми. Вы хорошо подумайте, – сказали ей и отпустили.
В Москве бабушка тотчас же бросилась к бывшему помощнику своего тестя по фамилии Бок, который после революции стал крупным военным чином и сам ходил по лезвию ножа.