Повесть сердца (сборник)
Шрифт:
Что же касается его душеспасительницы, то тетя Коня, как звали в семье Еликониду Алексеевну, была воистину замечательная женщина. Еще в 16 лет она прославилась тем, что прожгла на своем первом балу у губернатора дыру на бальном платье пахитоской и пришила к испорченному месту горжетку, став основоположницей целого направления в тверской женской моде, а уже на склоне лет, когда Тверь была во время Отечественной войны оккупирована тевтонскими завоевателями, хорошо знавшая немецкий язык Еликонида изобразила на двери дома готическим шрифтом слово «холера», вследствие чего ни одна фашистская собака к ней не сунулась. Сын ее, Всеволод Воскресенский, прозванный в семье Вавой, стал известным архитектором. Он иногда приезжал к нам в гости, но я его никак не запомнил, зато запомнил историю, которая про него ходила. В 30-е годы он учился в архитектурном институте вместе с дочерью Кагановича Майей и пару раз прошелся с ней после лекций. Результатом этих прогулок стал лаконичный разговор с двумя неприятными людьми, которые Майю обыкновенно сопровождали и которые велели бабушкиному
3
А в прошлом веке родители Николеньки Мясоедова задержались в Твери ненадолго: весной одна тысяча девятьсот тридцатого года они перебрались в Москву, где к тому времени жила старшая бабушкина кузина Вера Николаевна, вышедшая замуж за известного экономиста, соратника опальных Кондратьева и Чаянова профессора Сергея Алексеевича Первушина. В Москве стояла как июльская жара чудовищная безработица, люди проводили сутки в очередях на биржу труда, и бабушка всегда с гордостью рассказывала, как ей удалось чудом устроиться на службу и не куда-нибудь, а в Моссовет. Она была снова беременна, причем на поздних сроках – обстоятельство, которое она сокрыла от своих работодателей, и очень скоро к ярости обманутого начальства сообщила о своем положении, получив вместе с порцией бессильных угроз и оскорблений причитавшиеся советской трудящейся матери преференции.
Бабушкина житейская удачливость замечательно сказалась на судьбе ребенка – ее среднего сына Бориса. Он был всего на год младше Николая, и будущая успешливая жизнь его выгодным образом отличалась от трудной участи первенца, но осталась позади везения третьего чада – по всем сказочным законам Иванушки-дурачка, чье место заняла появившаяся на свет в 1936-м девочка. Нарекли ее Ольгой в честь любимого дедом апухтинского стиха, который он, правда, переиначивал на свой лад и выходило у него так:
Все васильки, васильки,
Сколько их выросло в поле,
Помню, у самой реки
Их собирали для Оли.
Оля цветочек сорвет,
Низко головку наклонит:
«Папа, смотри, василек
Мой поплывет, не утонет».
Несмотря на мрачный финал подлинного романса (в нем Оля собирала цветы не с папой, а с возлюбленным, который впоследствии зарезал ее кинжалом за неверность) своей дочке, по преданию, бабушка сказала: «Здравствуй, девочка, тебе у нас будет хорошо». И – не ошиблась. А между тем могло статься так, что никакой дочки на свете не было бы. Мария Анемодистовна забеременела в третий раз в ту пору, когда муж ее фактически оставил. «Тогда не в моде был парад, В любви и верности не клялись», – писала по сему поводу бабушка много лет спустя в очередном семейном мадригале, хотя как раз она-то любовь и преданность мужу хранила до последних дней, относясь к своему невенчанному замужеству как к святыне, в то время как супружеская верность ее суженного исчерпала себя еще быстрее, чем февральская свобода в России в семнадцатом году. Но если в первые годы совместной жизни с бабушкой дедушка пел и умирал, и умирал и возвращался, то теперь он решил оставить Джиму – так ласково звал он жену – навсегда, и никакая ее беременность помешать ему не могла.
Очутившись одна с малыми детьми, бабушка сделала две вещи: бросилась молиться перед старинной семейной иконой о возвращении блудливого супруга и по совету бездетной кузины записалась на аборт. Муж не вернулся, а у бабушки в тот день, на который было назначено врачебное вмешательство, поднялась температура, потом подоспел указ о запрещении искусственного прерывания беременности, Мария Анемподистовна облегченно вздохнула, и так, благодаря стечению обстоятельств и государственной необходимости, родилась дочка, ставшая нашей матерью. В иных координатах можно было бы сказать, что это ангел Господень уберег неразумную женщину от греха, однако парадоксальным образом, как рассказывала сама бабушка, именно в ту зиму она окончательно отшатнулась от веры, отдав советчице сестре фамильный образ, и с той поры никогда не переступала порог ни одного храма, в доме у нас не отмечали никаких церковных праздников, не пекли на Пасху куличей и не красили яиц. Бабушка моя прощала все мужу и ничего Богу – свидетельство глубокой личной веры, если задуматься.
Тете Вере же икона помогла очень. Еще в начале тридцатых был арестован по делу Громана ее супруг, наказание он отбывал в Восточном Казахстане в рабочем поселке Риддере, где ему удалось устроиться бухгалтером, и более или менее благополучно прожить назначенные по приговору пять лет. В тридцать шестом профессор вышел на свободу, если только можно было советское пространство по другую сторону от колючей проволоки и вышек этим словом назвать; под новую волну арестов он не попал и, будучи человеком чрезвычайно разумным, временно сменил сомнительную политэкономию на относительно безопасную геологию. Он поселился с женою в трехкомнатной квартире на углу Малого Харитоньевского переулка
Вера Николаевна жила там как при царе. Она нигде не работала, дома все дела делала прислуга, а сама она ходила через Чистопрудный бульвар в церковь Архангела Гавриила, глаголемую иначе Меньшиковой башней. Профессор после потрясений на его долю выпавших забросил стихи Бальмонта, Брюсова, Северянина и прочий серебряный век, коим он был до ареста увлечен и держал на полках номерные книги в матерчатых переплетах с автографами модных поэтов; он сделался набожен не менее жены, что, однако, не помешало ему стать заведующим кафедрой цветных металлов в МИСИСе и советником Косыгина. Детей им с Верой Николаевной Господь не даровал, и так рука об руку, заботясь друг о друге, они дошли до гробовой доски, сперва он, а потом десятилетие спустя она, нещадно обкрадываемая домработницей-приживалкой, но хранимая чудотворным образом – его завещала Вера отдать той церкви, прихожанкой которой была, и где икона, должно быть, до сих пор обретается.
Бабушка, сколько помню, хотя я был тогда совсем ребенком, относилась к умильной и избалованной сестре со смешанными чувствами: жалостливо, чуть насмешливо и не чуть – раздраженно. Если для нашего правильного отца Вера Николаевна была отсталой и темной барынькой из отживших времен, чье редкое, выпадавшее на советские праздники присутствие в своем доме он терпел из нелицемерной любви к теще и врожденной кротости характера, то обыкновенно спокойная, уверенная в себе Мария Анемподистовна приходила во время визитов богомольной кузины в небывалое возмущение духа, хотя сама была инициатором приглашений на восьмое марта и седьмое ноября. Не возьмусь утверждать наверняка, но мыслю, с ее языка были готовы сорваться примерно такие слова: «Испытай, что я испытала, и тогда посмотрим, как бы ты запела». Низенькая Вера Николаевна, которая носила шапку пирожком на голове и плотные седенькие усики на верхней губе, не спорила, а только сокрушенно и смиренно качала своей цыплячьей головкой, чем раздражала бабушку еще больше. Позднее, когда в школе я прочитал «Преступление и наказание», мне показалось, что иные из бабушкиных черт были предвосхищены Достоевским в образе несчастной матери и жены Катерины Ивановны Мармеладовой. Бабушкин супруг, правда, не был горьким пьяницей, а сама она никогда не впадала в истерики, но мятежной и гордой Вериной кузине Господь послал иное, не менее тяжкое испытание. В жаркое лето своей жизни, когда еще не поздно было попытаться переменить судьбу, она продолжала любить человека, который жил, ни с кем и ни с чем не считаясь, причем, с годами страсть к наслаждениям не утихала, но лишь сильнее разгоралась в нем, как если бы женолюбивый Алексей Николаевич мой знал, что рано или поздно его пора пройдет и спешил сполна воспользоваться ею.
Он был поэт по образу жизни и складу души, один из немногих невыбитых людей в своем поколении и сословии, его переполняла жизненная энергия, которую, не востребованный новым временем, он не мог ни на что иное как на счастье и отраву любви истратить, и чуткие женщины разных возрастов, но той же породы и крови к нему тянулись. Поделать с этим бабушка ничего не могла, а скорее всего и не пыталась. Единственное, чего она добилась, так это маленькой восьмиметровой комнаты, которую деду дали в той же коммунальной квартире и куда он приводил своих высокородных пассий. Отдельная жилплощадь, с одной стороны, развязывала счастливому любовнику руки, с другой, позволяла бабушке наблюдать за своим неверным.
Всех его возлюбленных было не перечесть, однако с частью из них бабушка была знакома и даже дружна. Самую добрую из них звали пушкинским именем Наталья Николаевна, но бабушка называла ее Тузиком. Когда много лет спустя мы с сестрой впервые ее увидели, это была чудесная, прелестная старушка с легкими как пух волосами, крохотная точно девочка-дюймовочка – на губе у нее был небольшой шрам, появившийся после того, как в юности ее понесли кони и она упала с пролетки. Рядом с необъятным, похожим на Гагрантюа дедом Тузик казалась несуществующей, готовой рассыпаться от одного приближения и поступи его грузных ног. Представить их за каким-то иным занятием было и вовсе немыслимо, а поверить в то, что невероятной толщины совершенно седой беззубый старик был много лет тому назад худощавым неотразимым мужчиной с черными вьющимся волосами невозможно. Но есть такие господа средней руки, которым независимо от внешности и нрава суждено разбивать девичьи и женские сердца – наш рано поседевший дедушка принадлежал именно к этой когорте. Влюбившаяся в него Тузик оставила о себе весьма разноречивые воспоминания. Дядюшка Николай рассказывал, что она приехала в Москву с Урала, где ее отец до революции с большим успехом занимался драгоценными камнями, дядюшка Борис утверждал, что у родителей Тузика было тридцать два гектара виноградника на южном берегу Крыму, и хотя в середине тридцатых толку от такого прошлого в любом его варианте было как минимум мало, Алексей Николаевич увлекся Натальей Николаевной на более долгое время, чем длились его обычные любовные связи. Как знать, быть может сияние уральских самоцветов его прельстило или же сыграло свою роль то обстоятельство, что дед с Тузиком были знакомы еще с дореволюционных времен, но в пору последнего российского царствования их любовь отчего-то не удалась, а теперь представился шанс вернуть утраченное время… Злые языки, впрочем, утверждали, что не только эрос и сентиментальность, но и желание переселиться в Москву двигали смуглой красавицей с влекущим шрамом на верхней губе.