Повесть смутного времени
Шрифт:
– Ах ты сума переметная, сукин ты сын!
– говорит ему Наум.- Да разве Димитрий царь: расстрига, польский ставленник, Отрепьев, саУый вор последний. Он у Вишневецких в Самборе конюшни мел. Я-то уж знаю,-- я сам за него кровь проливал под Новгородом-Северским, когда били мы, казаки, князя Мстиславского, я знамя взял... Я бы самого воеводу Мстиславского взял, да ушел он в степь,- конь под ним был добрый, ах, конь... Князя три раза я бил саблей по железному колпаку,- всего окровавил... Господи прости, сколько мы русских людей побили... А за
Наум стащил с себя шапку, бросил ее под ноги и стал топтать.
– Мы знаем, за кем пойдем. Мы за веру постоим... Ни одного поляка живого из Москвы не выпустим!
– Будет тебе, Наум, нехорошо,- сказал ему Баулин,- поди на сеновал, отоспись.
– Нет, я не пьяный... А - пьян, не от твоего вина... Подожди, подожди,- ужотка вам запустим ерша...
Тут Наум схватил шапку, вздел ногу в стремя, конь его кинулся в сторону. Наум поскакал за ним на одной ноге, повалился брюхом в седло. Казаки заржали, и все трое выскочили, как без ума, из ворот, запустили вскачь по слободе к Воробьевым горам,- только пыль да куры полетели в стороны.
На другой день нам запрягли возок, и мы с матушкой поехали в Кремль, в Успенский собор, и стояли обедню; а отстояв, пошли к Шуйскому на двор,кланяться, просить заступиться перед царем за нас - сирот: не дадут ли землишки.
Боярин-князь Василий Иванович Шуйский вышел к нам на крыльцо, и матушка кланялась ему в пояс, а я - в землю, хотя и невдомек нам было, что уже не князь - плотный, низенький старичок в собольей зеленой шубе - стоит перед нами, а без двух дней царь. Борода у него была редкая, мужицкая, лицо одутловатое, щекой дергает, а глаза - щелками - большого ума, не давал только в них взглянуть.
Сказал нам боярин-князь тонким голосом, со вздохом:
– Заступлюсь перед кем нужно за твое сиротство, матушка княгиня, но обожди, обожди, ох, обожди. Ныне все мы под богом ходим... А мужа твоего, князя Леонтия Туренева, помню хорошо,- при царе Федоре он на три места ниже меня сидел: я, да князь Мстиславский, да князь Голицын, да Тверской князь, Патрикеева рода, а после него место Туреневу, и ему воеводой место в сторожевом полку, а в большом полку - третьим воеводой. Мальчику-то вели это заучить.
Князь погладил меня по голове и отпустил нас. На другой день, как солнце встало, пошли было мы с матушкой на Красную площадь, на торг. Куда там -не протолкаться. Народ так и лезет стеной,- боярские дети, стрельцы, перегони, татары - в пестрых халатах, поляки - в голубых, в белых кафтанах, иные с крыльями, а наши - в зеленой, в коричневой,- все в темной одеже.
По бревнам громыхают телеги. Или проскачет боярин в медной греческой шапке с гребешком,- впереди него стремянные расчищают плетьми дорогу,опять давка.
У кремлевской стены стоят писцы, кричат: "Вот, напишу за копейку!" Попы стоят, дожидаются натощак - кого хоронить или венчать, и показывают калач, кричат: "Смотри, закушу". Кричат сбитенщики, калачники. Дудят на дудках слепцы. Между ног ползают безногие, безносые, за полы хватают. А в палатках понавешано товару,- так и горит. Из-за прилавков купчишки высовываются, кричат: "К нам, к нам, боярин у нас покупал!" Пойдешь к прилавку,- вцепится в тебя купец, в глаза прыгает, а захочешь уйти ни с чем, начинает ругать и бьет тебя куском полотна, чтобы купил. Подале, на Ильинке, на улице, сидят на лавках люди, на головах у них надеты глиняные горшки, и цыгане стригут им волосы,- Ильинка полна волос, как кошма.
От этого шума напал на матушку великий страх, сделалось трясение в ногах. Вернулись мы на подворье и рано легли спать. Ночью матушка меня будит, шепчет: "Одевайся скорей". На столе горит свеча, лицо у матушки как мукой посыпанное, губы трясутся, шепчет: "Хозяин прибегал, велел схорониться: говорит, чье-то войско на Москву идет, уже в город входят".
И мы слышим - топот множества ног и скрип телег многих, а голосов не слышно,- входят молча. Вдруг застучали в ворота,- отворяй. Матушка меня схватила, спрятались мы на сеновале и до утра слушали,- нет-нет, да и ломятся к нам на двор.
А утром узнали: в Москву вошло восемнадцать тысяч войска с князем Голицыным, и в Кремле уж бунт - стрельцы жалованья просят за три месяца вперед и грозят перекинуться от царя к Голицыну, и Шуйский будто сказался больным, а иные говорят,- видели его ночью у Арбатских ворот на коне.
В самый завтрак к нам на подворье забежал божий человек, голый, в одних драных портках, на шее у него, на цепи, висят замки, подковы и крест чугунный. Матушка взглянула на него,- вся в лице переменилась и положила ложку. А божий человек смеется, морщится, шею вытянул - и начал топтаться, как гусь, забормотал:
– В Угличе-то кого зарезали, а? Знаете?.. Его же, м ныне его зарезали, сам, сам видал,- вот она.- И протягивает тряпочку, всю в крови.- Понюхайте, не жалко, царская кровушка медом пахнет... А когда еще раз, в третий раз, резать-то его станете, опять меня позовите...
Матушка, смотрю, цепляется ногтями по столу и повалилась на скамейку. Спрыснули ее с уголька, она вскинулась.
– Царя убили!
– кричит.- А вы тут ложками стучите... Идем, идем скорее,- и тащит меня за руку из-за стола, и мы побежали в город.
В Боровицкие ворота нас не пустили,- в воротах и у моста через Неглинную стояли казацкие воза, кони у коновязей, кипели котлы на кострах, казаки кричали с того берега:
– Поляки причастие из Успенского собора выкинули... Из Чудова монастыря мощи выкинули... Весь народ будут в польскую веру перегонять...
Вдоль Неглинной бежали люди,- крик, давка, визг бабки... Смотрим,сбились в кучу: бьют кого-то. Выскочил из кучи поляк, отбивается саблей и прыгнул в Неглинную, поплыл. С той стороны казаки бьют по нему из ружей.