Повести и рассказы 1848-1852
Шрифт:
Но назавтра не удалось моему Ларе быть умным мальчиком. От болезни ли или от глубокой тоски о безвыходном своем положении с отцом Лари сделался в эту же ночь удар, и к утру он умер. Мать его от ужаса, от отчаянья заболела горячкою и умерла через неделю. Схоронил их некто Федор Ферапонтович, дальний родственник его родителей, служащий человек и очень странный. Он был не злой; но оттого ли, что его обижал, унижал кто-нибудь и был какой-нибудь тайный враг, который беспрерывно оскорблял его самолюбие, или просто оттого, что Федор Ферапонтович был прекрасный человек, но к беде своей уж очень близко принял к сердцу свое последнее качество, — только он за неимением слушателей и почитателей чрезвычайно любил беспрестанно толковать в своем доме, жене и даже малолетним детям, которых держал в почтительном страхе, о том, какой он хороший, прекрасный человек, какие он заслуги оказал обществу, каких нажил врагов и как мало пожал… уж чего — не помню, но я говорю его слогом. Когда же он говорил таким образом, то так, бывало, расчувствуется от самоосклабления и обожания, что даже заплачет и непременно кончит какой-нибудь самой эффектной выходкой: или распахнет халат, откроет грудь и, подставляя ее невидимым врагам своим, говорит: «Разите!» —
Из всего, что мне рассказывал Ларя, я поняла, что глубоко уязвлено сердце ребенка, уже развитого не по летам, но развитого ненормально, развитого чувственно, сердцем, тогда как ум его всё более и более затемнялся мечтаниями, фантазией, и что какой-то фатализм отяготел над его бедной головкой. Конечно, тогда я так отчетливо не могла понимать Ларю, но, внимая рассказу его, я сама осмыслила себе почти все мое прошлое. Я сама была в каком-то исступлении от горя, от ужаса, от всего, что так вдруг поднялось из моего сердца, но что уже задолго в нем накопилось. Я стала понимать наконец мою бедную матушку, и глубоко восстала на меня моя совесть! Я укоряла себя, терзалась раскаянием, чувствовала, как была я бесчеловечно несправедлива, когда вспоминала, что ни одна капля любви не вылилась из моего сердца, любившего, жаждавшего справедливости и любви в свою очередь, в ее уязвленную душу. Когда Ларя кончил рассказ, я плакала навзрыд, обняла его и уже не утешала, не разуверяла его более. Я сама была под влиянием того же впечатления, которое губило бедного ребенка, и какой-то энтузиазм сочувствия ему объял всю мою душу.
Бедняжка понял меня; он уже не удерживался более и рад-рад был, что есть наконец кому высказать свое горе. Но, увы! оно так глубоко пустило в нем корни, что бедная головка ребенка не вынесла. С какой-то таинственностью он объявил мне, понизив голос, что уже давно к нему приходит каждую ночь его мама, благословляет и любит его, и каждый раз как он просыпается, после того ему делается так тяжело жить в нашем доме, что хоть бы сейчас умереть. Тут он начал мне изображать в ярких красках тоску, которая окружает его: и французская грамматика, которою его мучат, и что все-то так сурово глядят на него, и что всем-то он в настоящую тягость, и что никто-то не любит его, и ненависть Фальстафки, огромного злого бульдога, проживавшего в доме, который поклялся и дал себе честное и благородное слово скушать когда-нибудь бедного Ларю вместо завтрака, и ненависть старушки княжны, которая будто бы смертельно невзлюбила его за то, что когда он еще жил в другой комнате, поближе от нее, то беспрерывно чихал от насморка и тем надолго потряс ее спокойствие, так что его сослали как можно дальше, — одним словом, мальчик впал в самую мрачную подозрительность и всё, что он видел, казалось ему сурово, неумолимо враждебным к нему.
Я была вне себя от рассказов Лари и проплакала всю ночь. Едва могла я дождаться утра, чтоб свидеться с ним, — так он стал необходим для меня. Мы не расставались всю неделю, мы только и существовали друг для друга; но чем теснее мы сближались с ним, тем более дичали ко всему, окружавшему нас. Что касается до меня, я уже вполне усвоила себе его образ мыслей и потому погибала так же, как он. Это заметили, и я увидела, что нас стараются разлучить. Бог знает, чем бы кончилась наша привязанность (потому что Ларя серьезно сообщил мне свое непременное намерение бежать на могилку к своей маменьке, чтоб там умереть), но в одно утро он исчез из дома, так что нам даже не удалось и проститься. Прошло много лет до тех пор, как мы свиделись снова. Исчез он вот каким образом: князь уже давно видел, что бедный ребенок совсем больной и что здоровье его со дня на день становится хуже. Почитая себя обязанным заботиться о нем как о собственном сыне, он решился употребить все средства спасти его. Так как доктор почти приговорил его к смерти, если его оставят в Петербурге и не переселят куда-нибудь в лучший климат, где здоровье придет с свежим воздухом, а вместе с тем и восстановятся нравственные силы ребенка, то князь и положил переселить его в какой-то городок в Малороссию, отыскав там дальних родственников Лари, очень бедных, но превосходных, добрых людей. Их уговорили взять мальчика, снабдив его, конечно, весьма значительным пенсионом. Но виновницей его раннего отъезда была я: заметили, что наша дружба не принесет друг другу ничего хорошего. Мне и сказывать не хотели, что он отправляется, и только через несколько дней, когда уж я не хотела слушать никаких отговорок, узнала, что его нет в доме. Я была поражена его отъездом, но затаила тоску свою и не выказала вида, как мне мучительна эта разлука. Я была мрачно настроена, я подозревала всех и всех начинала бояться.
Знакомство с сироткой Ларей оставило во мне глубокое впечатление. Как будто пустыня стала кругом меня. Со мной обходились очень ласково, но я не могла выносить этих ласок, мне была тяжела эта жизнь, потому что всё кругом меня стало отражением моей любимой идеи. Тотчас, например, я припоминала нашу семью, где редко ласкали меня, где была такая суровая, тяжелая жизнь и где все были всегда так несчастны, — и контраст убивал, волновал, мучил меня! Я всегда заходила в какой-нибудь угол, так что трудно было потом там отыскать меня, и, помню, нарочно припоминала, бывало, какую-нибудь самую суровую минуту из нашего прежнего житья-бытья — и как-то весело было мне ожесточать, мучить, растравлять себе сердце. Но здоровье мое становилось всё хуже и хуже, и мало-помалу во мне приготовлялся болезненный кризис».
Как можно судить на основании последних страниц фрагмента, напечатанного в «Отечественных записках», героиня, по замыслу Достоевского, должна была в дальнейшем покинуть дом своих воспитателей, чтобы начать самостоятельную жизнь. Неточка, у которой обнаружился голос и которая в конце фрагмента посещает уроки пения, должна была в дальнейшем, вероятно, стать певицей, «артисткой».
Образ отчима Неточки, музыканта Ефимова, принадлежит к выдающимся художественным достижениям раннего Достоевского: писатель обращается здесь к одной из наиболее устойчивых и традиционных тем романтической литературы 30-х годов — к теме непризнанного обществом художника. Но традиционной, романтической трактовке этой темы молодой Достоевский противопоставляет, иную, принципиально отличную от нее. Не случайно в рассказ об Ефимове Достоевский вводит ироническое упоминание о романтических драмах Н. В. Кукольника, посвященных теме художника, которыми восхищаются Ефимов и его приятель, такой же неудачник, танцовщик Карл Федорович. Условия русской жизни, служба в помещичьем оркестре пробудили талант Ефимова, но они же убили его молодые годы, воспитали в нем легкомысленное отношение к своему дарованию, жажду быстрого и легкого успеха, не приучили его к серьезному и упорному труду. В дальнейшем постоянная нужда, унижения и горе нравственно сломили Ефимова. Поэтому трагическая судьба отчима Неточки в изображении Достоевского — не символ некоей вневременной, «извечной» трагедии художника, но отражение конкретных бытовых и социальных обстоятельств жизни народа.
Психологическим стержнем образа Ефимова является постоянно живущее в нем и терзающее его душу сомнение в себе и своем таланте. Несмотря на самолюбие и гордость бедняка, Ефимова не покидает чувство нравственной вины перед собой и близкими. Из этой раздвоенности проистекает «фантастичность» образа Ефимова, но вместе с тем и его внутренняя психологическая объемность.
Подобный же метод анализа, обнаруживающий психологическую причудливость и «ненормальность» внутреннего мира современной ему мыслящей личности, Достоевский применяет к самой Неточке. Уже в детские годы она становится взрослой не по летам из-за нужды и тех трагических коллизий в отношениях между матерью и отчимом, которые Неточка не только наблюдает, но в которых вынуждена невольно принимать участие, еще не понимая их смысла. При этом Достоевский изображает те сложные превращения, которые претерпевают человеческие чувства в обстановке постоянно давящей нужды и безысходного горя: любовь к отчиму перерастает у Неточки в болезненную ненависть к матери, с мыслью о смерти которой Неточка под влиянием отчима связывает мечту о начале другой, лучшей жизни для них обоих.
В последней главе героиня, до этого бывшая молчаливой наблюдательницей разыгрывающейся вокруг нее семейной драмы, становится активным действующим лицом в ней. Она открыто заявляет о своем сочувствии Александре Михайловне и ненависти ее мужу (этот последний, по-видимому, должен был впоследствии выступить в роли преследователя самой Неточки, которую он, как подозревает Александра Михайловна, хочет соблазнить). В переходе Неточки на последних страницах фрагмента от созерцания к мгновенной решимости и к активному действию угадываются отзвуки того, что чувствовал Достоевский-петрашевец, переживавший в те месяцы, когда писался роман, период нового взлета своих мятежных настроений.
В романе много автобиографического. В размышлениях Неточки судьбе отчима, о необходимом для всякого таланта сочетании бескорыстной любви к искусству с постоянным трудом, ведущим к мастерству, сказались раздумья писателя о своем творческом пути. Некоторые черты молодого Достоевского трансформировались в Ефимове — заносчивом и гордом «некстати», болезненно самолюбивом, мучимом сомнениями в своей гениальности. В рассуждениях Б. о том, что зависть, мелочная подлость и глупость «друзей» истинного таланта ранят сильнее нищеты и могут «истерзать его булавками», отразились и тяжело переживавшиеся писателем разногласия с кругом «Современника» — после неудачи «Двойника», «Господина Прохарчина» и провала «Хозяйки» (см. об этом письма к M. M. Достоевскому от ноября 1846 — апреля 1847 г., Е. П. Майковой от 14 мая 1848 г., А. А. Краевскому от февраля 1849 г.).
В «Неточке Незвановой» творчески переосмыслен и ряд литературных впечатлений. Среди них надо упомянуть произведения Ж. Санд и роман Э. Сю. «Матильда, или Записки молодой женщины» (1841) — первый роман-фельетон Сю, имевший во Франции шумный успех. Русский перевод его, сделанный Н. В. Строевым, появился в 1846–1847 гг. Но еще в 1844 г. Достоевский мечтал перевести этот роман вместе с братом Михаилом и товарищем по Инженерному училищу О. П. Паттоном (см. письма его к M. M. Достоевскому от второй половины января и от 14 февраля 1844 г.).