Повести и Рассказы (сборник)
Шрифт:
— Тридцать семь, — честно ответил я. — То есть тридцать семь с половиной. Василь Палыч сокрушенно цыкнул, вздохнул, тяжело сказал: — Ладно, иди. Я так тогда и не понял.
После школы меня, естественно, ждали. Жердь Грузинский и целая куча сосунков с акульими мордами.
По натуре я неагрессивен и нерешителен. Я не то чтобы боюсь драться, просто непроизвольно стараюсь избегать драк. Женька Грузинский расценивал это как слабость, но поскольку я хорохорился, старался меня задавить — всегда, и в той, первой жизни и во всех последующих, — потому что хоть я и неагрессивен до патологии, но вообще-то не прогибаюсь. Слишком
Они стояли у ступенек школы — Грузин поодаль и штук сто заморышей впереди (я-то по сравнению с ними был ползаморыша). Ну, может, заморышей было немного меньше, чем сто, человек пять-шесть, я не знаю.
Если бы меня застали врасплох, то, скорей всего, я повел бы себя как обычно, то есть безропотно снес бы две-три плюхи, чтобы потом беспорядочно и неэффективно замахать кулаками, мешая юшку из носа с собственными слезами, и, конечно же, был бы бит, и наземь повален, чем бы все и кончилось — в то время не было принято колотить ногами лежачих, от них отворачивались и уходили, гордо посмеиваясь.
Но тут долгое ожидание родило ярость — меня, взрослого мужика, собиралась изметелить какая-то шелупонь.
Они, как это водилось у тогдашней шпаны, перед избиением собирались немножечко потрепаться, но я не дал. Я устроил им представление, хотя, как сейчас понимаю, вполне мог бы обойтись и без него. Ярость во мне бурлила — для нерешительных это кайф.
Я принял стойку карате, которую хорошо знал по многим боевикам, но которая в тогдашнем СССР только-только входила в моду, и дико завизжал. Шпаненки оторопели.
Меня завел мой собственный визг. Я неуклюже подпрыгнул и, подгоняемый нарастающей злобой, бросился на Грузина. Больше никакого карате, слава те Господи, не понадобилось.
Слабые и непривычные к бою детские мускулы вспомнили вдруг уроки будущих драк, и я стал месить мерзавца. От неожиданности он даже не сопротивлялся, даже не ставил элементарных блоков, защищая лицо локтями. Он сломался моментально, я мог сделать с ним все, что хотел. Он, вообще не был бойцом, эта тощая жердь Грузинский, его счастье, что я тоже не был бойцом. Ну, почти не был.
Он с размаху упал затылком на асфальт и завопил тоненьким, высоконьким голосочком, призывая на помощь свою шпану. Те, опомнившись от шока, набросились было на меня, но я, по-прежнему, кажется, визжа, вскочил, обернулся к ним, и они при моем виде затормозили.
Женька хлюпал и возился где-то далеко внизу на асфальте, ярость быстро улетучивалась, а вместе с ней сила. Я скорчил ужасающую рожу и пошел на шпанят, те попятились, я прошел мимо. Все-таки я был совсем еще малек, несмотря на взрослый мозг, потому плакал.
Вообще, школьный период — особая статья в моих жизнях Сурка. Там со мной всегда происходили примерно одни и те же события, отношения с одними и теми же людьми жизнь от жизни менялись мало, если только я не пытался намеренно, как в случае с Грузином, изменить их. Кстати, в тот раз я, конечно, их изменил, но, в принципе, они, как были, так и остались враждебными. Женька стал меня побаиваться, но он даже теоретически не мог оставить меня в покое — много раз после того меня встречала его шпана, один раз я бежал, все остальные был бит нещадно, на хорошую драку моей ярости уже не хватало. Зато я отыгрывался на Грузине уже в школе, где он был один, без поддержки своей голоты. Это было рациональное решение, умственное. Я, взрослый мужик, давно прошедший полосу драк и почти ее забывший, поставил перед собой задачу и по мере сил старался ее выполнять. Я нападал на него везде, где только мог, меня не смущали никакие свидетели, никаких предварительных разговоров я не признавал, равно как и правил честной борьбы — бил куда попало, норовил размозжить яйца, выткнуть глаз или, подобно Тайсону в знаменитом бое с Холлифилдом, откусить ухо, бил и в спину, и в лоб, и только относительная слабость моих мускулов да холодная НАМЕРЕННОСТЬ нападения, напрочь лишенного той ярости, что посетила меня на ступеньках школы, лишала мои действия убийственного или даже просто калечащего эффекта.
Я надеялся тогда, что ярость придет в процессе, но этого никогда не происходило — в общем-то, я нервничал и скучал.
Женька старался поддержать реноме, он был сильнее, валил меня иногда одним ударом, но, дурак, добить не пытался, а потому я вскакивал, визжа и плача, и снова принимался за реализацию плана. Шпана, им науськиваемая, начала если не бояться, то, как минимум, уважать меня — получил, уйди, да и мы уйдем, в тебя не плюнув, и вообще авторитет Грузина стал резко падать. Шпана не помогала, я нападал снова и снова.
Учителя обо всем знали, конечно, однако не вмешивались, и, как мне кажется, с большим интересом следили за ходом нашего поединка. Болея исключительно за меня, потому что Грузин своими выходками их достал. Не было тогда такого слова — «достал».
В конце концов он стал дергаться при виде меня, и родители перевели его в другую школу, а я стал неприкосновенным. Хотя неприкосновенность эта была для меня — как проездной кондуктору.
Голый кондуктор бежит под вагоном. The naked conductor runs under the carriage. I iron by the iron iron. Don't trouble trouble trouble till trouble troubles you. Но это так, к слову.
Собственно, неприкосновенным, если не считать конфликтов с Грузинским, я был практически во всех школьных периодах моих жизней Сурка. Меня, конечно, принимали за своего, я вообще по натуре общительный и приятный парень. Но их пугали мои особенности, в частности, мое свойство предсказывать будущие события. Мало того, что я не удерживался и каждый раз предсказывал им войну в Афгане, а потом череду смертей генсеков, безошибочно угадывая преемников, мне довольно часто удавалось быть пифией и местного масштаба. Поначалу, в первых жизнях, это получалось у меня не так чтобы и очень хорошо, потому что, как выяснилось, я мало что помнил о школьных временах, но потом я выучил их наизусть с точностью до одного дня и иногда позволял себе развлечение.
Василь Палыч, которому я в каждой жизни Сурка неизменно, но косвенно признавался в своей особенности, безуспешно добиваясь ответной реакции, при каждом моем пророчестве косился на меня, то весело, то удивительно мрачно. Остальные реагировали порой с восторгом, порой нейтрально (ну, подумаешь, предсказал, мы еще и не то видели!), но всегда с некоторой опаской. Учителя, исключая Василь Палыча, делали вид, что все нормально и вообще ничего не происходит, и они вообще ничего не слышали — уж что они между собой про меня жужжали, я так и не выяснил, да и не собирался никогда.