Повести и рассказы
Шрифт:
Мама умолкла, и тетя Мензер сразу положила руку на грудь.
Тетя Фатьма сказала, что ей тоже недавно привиделся сон, такой удивительный сон, только рассказывать сон она не стала. Вместо нее стала рассказывать тетя Эсмер, но сон у нее оказался очень длинный, и женщины начали дремать. А вскоре разошлись, потому что намаялись за день, а завтра опять вставать чуть свет, снова жать с темна до темна.
В то лето женщины жали с темна до темна, но про письмо все равно не забывали: врезались в память Ниязовы слова… И солнце садилось — вспоминали письмо, и луна всходила — вспоминали.
— Мензер! — кричала тетя Фатьма. — Выходи! Скорей выходи!.. Гляди, какая радуга!
Я тоже вышел на крышу. Тоже глядел на радугу. Это была самая первая радуга, которую довелось мне увидеть…
Уборка кончилась, сынок, женщин стали посылать на бахчи, и как-то вечером, возвращаясь с бахчи, тетя Мензер сказала, что она вроде бы вот-вот… И только потому, что она так сказала, наутро соседки не дали ей встать с постели, а меня посадили у нее в комнате, у окна. Я плакал, не хотел там сидеть. Чтоб я не скучал, женщины поймали мне кузнечика, привязали его на ниточку, и я его за эту ниточку держал. Кузнечик все о стекло бился, упрыгнуть хотел, а как упрыгнешь: и дверь закрыта, и окно. Я вдруг подумал, что и мне отсюда не выбраться, и начал громко реветь.
Тетя Мензер поднялась, открыла мне дверь.
— Иди, детка, — сказала она, — поиграй во дворе, только не уходи далеко…
С их двора вся деревня как на ладони. А на зеленом склоне, над речкой, огромные желтые подсолнухи. Солнце чуть-чуть только высунуло голову из-за гор. «Господи, боже мой!.. Война, смерть, а он о красоте не забыл…»
Весь день просидел я на глиняной ограде, окружавшей двор тети Мензер. По ту сторону, за оградой, была свалка, воняло, но я все равно не хотел уходить оттуда, потому что в том месте ограда была пониже и мне все было видно: и вершины гор, и ущелья…
…А когда я открыл глаза, то увидел, что лежу в траве. Из дома послышался голос доктора Сафии, потом закричал ребенок, и я понял, что тетя Мензер родила.
Родила она дочку, все сразу сказали: красивая. Только уж больно долго она у тети Мензер без имени оставалась. Из сельсовета ходили-ходили, записать, мол, надо ребенка, имя дать, а тетя Мензер говорила: «Вы как хотите, а я Ниязу письмо послала. Придет ответ, тогда и дам имя.»
Ответ от учителя Нияза так и не пришел…
Часами, бывало, сидит Мензер на ограде, где самое низкое место, и все смотрит, смотрит куда-то. Иногда подзовет меня.
— Видишь, — говорит, — море? — А сама на горы показывает.
А я гляжу, гляжу, на горы гляжу, на ущелья, и начинает мне море видеться… И такое оно синее, это море, такое синее, что так бы я в нем все и плавал.
Майский день
Т. Калякиной
Дома на склоне горы пчелиными сотами лепились один к другому. Местами на крышах еще лежал снег. Кое-где из труб поднимался дым, взахлеб брехали собаки.
Мердан стоял на горе; своим криком, свистом и пением он крепко досадил ей, пока взбирался; сейчас он стоял молча, смотрел на деревню. Дым, поднимавшийся из трубы сестриного дома, он сразу узнал среди прочих дымов, а вот голоса своей собаки никак не мог различить, хотя уже спустился вечер, деревенские псы то ли от радости, то ли со страха прямо надрывались от лая, и эхо далеко разносило их голоса. Это Мердану сразу испортило настроение, и, спускаясь в деревню, он мысленно ругал свою собаку; он считал, что раз его полтора месяца нет в деревне, эти полтора месяца пес должен лаять особенно громко. Так должен заливаться, чтоб всех собак заглушить, чтоб этот выродок Биляндар Сеттар-оглу каждый вечер его голос слышал; чтоб ни на минуту не забывал проклятый: хоть Мердана и нет в деревне, он жив-здоров, у него полный порядок, и он все равно сюда вернется. Мердан возложил на пса самую что ни на есть ответственную задачу и был уверен, что тот поймет, насколько все это важно.
Пес не лаял. Но как ни потрясен был Мердан предательством своей собаки, стоило ему подойти ближе и совсем рядом увидеть прилепленные на склоне дома, сердце его не выдержало — растаяло. От радости хотелось вопить, но Мердан не завопил. Хотелось свистнуть громко-громко… Свистеть он тоже не стал. Вместо этого он с воодушевлением продекламировал четверостишие собственного сочинения, то самое, которое написал тогда на двери клуба, на столбе в коровнике и на арке у входа в старую заброшенную мечеть:
Всем прекрасен наш чудесный Бузбулак. Расцветает по весне здесь гузгулак. Если б только здесь не жил один дурак, Биляндар Сеттар-оглу, тупой ишак!Дом Биляндара Сеттар-оглу, заведующего фермой, стоял на самом краю деревни, выше всех, из трубы у него тоже шел дым. Прочел стишок, и опять на душе тошно. И не потому, что имя ненавистное произнес, и не потому, что дом его увидел. Потому что собаку любимую его именем пришлось назвать… А пес-то молчит, не лает.
Сразу отворять калитку Мердан не стал, сначала легонько звякнул кольцом. Ни звука, собаки будто и нет во дворе. Он осторожно приоткрыл калитку, калитка скрипнула. И опять тихо. Мердан изо всех сил пнул калитку ногой — чуть с петель не сорвал, вошел во двор. Огляделся, собаки не видно.
— Джульбарс! Джульбарс!
Откуда-то послышалось жалобное, словно щенячье поскуливание. Вроде из-под айвана, где сено, — племянник прошлым летом скосил траву и под айван сложил. Мердан влез под айван и в полумраке с трудом разглядел собаку: тощая, страшная, она жалобно поскуливала в углу, пытаясь ползти ему навстречу: на шее у нее болталась цепь, другой конец цепи был прикреплен к столбу, подпиравшему айван.
— Джульбарс! Это ты?!
Собака заскулила сильнее.
У Мердана сперло дыхание, затряслись руки. Скрипнув зубами, он со всего размаха трахнул себя кулаком по лбу, в глазах потемнело, и сразу же из них потекли слезы.
Мердан снял с собаки цепь, взял ее на руки. С силой долбанул ногой по дверце курятника, куры всполошенно закудахтали. Куры на месте, значит, мальчишка только что приходил. Да и сестрица, видно, наведывалась: во дворе чисто, все прибрано… Что ж они, сволочи, собаку-то довели?