Повести и рассказы
Шрифт:
– Держи его левой на дистанции, не пускай в ближний бой. Он короткорукий, а дыхалка у него лучше, он тебя перестучит. Держи его левой, левой и паси – жди подбородка: он обязательно откроется…
Гонг.
Тренер впихнул ему в рот зубник, Алексей развернулся и, по-прежнему пританцовывая, пошел в центр ринга. А навстречу ему, набычившись, ссутулив плечи, шел маленький, но тяжелый, почти квадратный Вадька Талызин, кумир со слабым подбородком, шел, как на таран, смотрел на Алексея из-за сдвинутых перед лицом перчаток, и пистолетный взгляд этот – в упор! – ничего хорошего не сулил.
Судья на ринге, пригнувшись, рубанул
– Бокс!
«Это же я», – с ужасом и восторгом подумал сегодняшний Алексей Иванович, внезапно вырываясь из освещенного квадрата ринга, словно бы высоко воспаряя над ним, а может, то была бессмертная душа Алексея Ивановича, волею черта-искусителя способная перемещаться во времени и пространстве.
А ринг внизу вдруг погас, и в кромешной тьме Алексей Иванович услышал блудливый шепоток хвостатого приятеля:
– Как картиночка? Достойна пера?.. Мчимся дальше, старик, время у меня хоть и спрессованное, да казенное…
И сразу случился летний день, и плюс тридцать по шкале Цельсия, и не сочно-зеленая, а какая-то желтоватая, будто выгоревшая трава, и грязно-белая церковь Вознесения в селе Коломенском, похожая на многоступенчатую ракету на старте, которую рисовал гениальной старческой рукой калужский мечтатель и прожектер Константин Циолковский.
– Правда, похоже на ракету? – спросила Оля. Она сидела на траве, поджав ноги в аккуратных белых тапочках и белых носочках с голубой каемочкой, обхватив их руками – ноги, естественно, а не носки, – и положив на колени острый подбородок. Внизу, под обрывом, текла узкая и грязноватая здесь Москва-река, на противоположном пологом берегу ее широко, как в известной песне, раскинулись поля, а еще подальше теснились низкие домишки не то деревеньки, не то дачного поселка.
– Похоже, – согласился Алексей.
Он на траве не сидел, боясь испачкать белые, бритвенно отглаженные брюки, которые одолжил ему на день сокурсник и сокоечник Сашка Тарасов, поэт-романтик, безнадежно в Олю влюбленный. Алексею она тоже нравилась, хотя и не очень, но зато все знали, что ей очень нравится Алексей, и благородный Тарасов сидел сейчас без штанов в их комнате-пенале на Маросейке и одиноко страдал.
– Знаешь, что Сашка сочинил? – спросил Алексей, осторожным журавлем вышагивая вокруг маленькой Оли. «Еще одна ушла, оставив след багровый, на темном небе красной лентой след. Что ждет ее за чернотой покрова? Чужой звезды неверный белый свет? Чужих миров пространства голубые? Чужих небес прозрачные глубины?» Ну как?
– Хорошие стихи, – неуверенно сказала Оля. – Только вот рифма – «голубые – глубины»… Как-то не очень, тебе не кажется?
– Рифма завтрашнего дня, – уверенно заявил Алексей, все про все знающий. – Хотя стихи и вправду мура. Налицо – полная оторванность от реальной жизни. Чужие миры, чужие небеса… Идеализм. У нас в своих небесах дел невпроворот. Смотри, – он задрал голову. В белесом, даже облачком не замутненном небе возник крохотный самолетик, лихой и нахальный летун, насилуя мотор, полез наверх, в вышину, заложил крутую петлю Нестерова, как с горки, скатился с нее и умчался за лес – в сторону села Дьякова. – Вот о чем писать надо, – и пропел приятным баритоном: – Все выше, и выше, и выше… – оборвал себя, воскликнул, рисуясь: – Ах, жалко, что я в свое время в Осоавиахим не двинул. Летал бы сейчас, крутил бы всякие иммельманы, а ты бы смотрела.
– Ты и так талантливый, – осторожно сказала Оля.
– А вот этого не надо, ярлыков не надо, – строго заметил Алексей, хотя, может, и чересчур строго. – Кто талантливый – время рассудит. Во всяком случае, я о чужих мирах не пишу и Сашке не советую.
– Но ведь можно и помечтать…
– Мечта должна быть реальной. Помнишь у Маяковского: весомо, грубо, зримо.
– Грубо-то зачем?
– Грубо не значит хамство. Грубо – в том смысле, чтоб не церемониться с теми, кто нам мешает.
– С Сашкой, что ли? – засмеялась Оля.
– Сашка – свой в доску, только жуткий путаник. В голове у него вместо мозгов каша «геркулес».
– Я есть хочу, – невпопад сказала Оля.
– Ага, – согласился Алексей. – У меня есть рубль.
– А у меня два, – радостно сообщила Оля.
– Тогда живем! – завопил Алексей, схватил Олю за руку, и они побежали по склону к церкви-ракете, уменьшались, уменьшались, вот уже и скрылись совсем.
– Ну что, остаешься? – спросил невидимый черт. Душа Алексея Ивановича, еще полная умиления и сладких предчувствий, неслась невесть где, в надзвездном, быть может, мире.
– Остаюсь? – спросила она, душа то есть. – Не знаю, попробовать разве?
– Некогда пробовать, мчим дальше. Только сначала – перебивка, ретроспекция, кусочек бобслея, как выражаются умные товарищи из кино.
И снова был ринг.
Алексей мягко передвигался, боком, боком, держал левую руку впереди, тревожил ею тугие перчатки Пашки, а Пашка все мельтешил, все пытался поднырнуть под его руку, провести серию по корпусу, даже войти в клинч.
Вот он качнулся влево, чуть присел, выбросил свою левую, целясь противнику в грудь, но Алексей разгадал маневр, отстранился на какой-то сантиметр, и Пашкина рука ткнула пустоту, он на мгновенье расслабился, открыл лицо. Алексей – автомат, а не человек! – поймал момент и бросил правую вперед, достал Пашкин подбородок. Голова Пашки дернулась от удара, но он устоял, оловянный солдатик, снова ушел в глухую защиту, а судьи вокруг ринга наверняка все заметили, наверняка записали в своих карточках полновесное очко Алексею.
– Стоп! – сказал черт. – Конец перебивки.
И внезапно материализовалась знакомая институтская аудитория, небольшая комната со сдвинутыми к стене столами, за одиноким длинным столом посреди – комсомольское бюро в полном составе. Алексей, Оля, Нина Парфенова, Давид Любицкий, ну и, конечно, строгий секретарь Владик Семенов, драматург и очеркист, гордость института, его статьи печатались в «Комсомолке», его пьесу в трех мощных актах поставил МХАТ, и ее много хвалили в центральной прессе.
Впрочем, Алексей тоже был гордостью института, поскольку опубликовал уже пять или шесть рассказов, а первая повесть его яростно обсуждалась на семинаре, без критики, ясное дело, не обошлось, но начхать ему было на критику, поскольку повесть взял «Новый мир» и собирался вот-вот напечатать.
А Сашка Тарасов, который сидел на стуле перед этим грозным синклитом, никакой гордостью не был, писал стихи километрами, а печатался мало, все его, безыдейного, на интимную лирику тянуло, на вредную «есенинщину». А сейчас и вообще такое открылось!..