Повести и рассказы
Шрифт:
– Ведь вы поляк, – заговорил он по-польски, с той элегантно небрежной манерой, присущей лишь варшавянину. – К сожалению, не могу оценить ваших корреспонденции: не знаю нынешних польских газет. «Глос поранны» помню. «Курьер цодзенны» тоже. А с сорок четвертого вообще ничего не читаю по-польски.
– В сорок четвертом мне было четыре года, – сказал я.
– А мне сорок. Чтобы не было недоразумений, определюсь политически. – Он поклонился сухо, по-военному. – Бывший майор Армии крайовой Лещицкий Казимир-Анджей. Здесь любят два имени, а тогда в Польше мне было достаточно и прозвища. Какого? Неважно. Важно было только долбить: вольность, рувность
Я не понял.
– Как – продали?
– Ну, скажем мягче: переуступили. Подбросили кое-что мне и моему шефу, доктору Холдингу, погрузили в подводную лодку и перевезли через океан. Теперь могу представиться уже как бывший сотрудник Эйнштейна, бывший профессор Принстонского университета и бывший автор отвергнутой наукой теории дискретного времени. Печальный итог множества множеств.
– А сейчас? – спросил я осторожно. – Что же вы делаете сейчас?
– Пью.
Он пригладил свои седые, подстриженные ежиком волосы над высоким лбом и носом с горбинкой. Не то Шерлок Холмс, постаревший лет на двадцать, не то Дон-Кихот, сбривший усы и бородку.
– Не думайте: не опустился и не спился. Просто реакция на десятилетнюю изоляцию. Нигде не бывал, никого не видал, ничего не читал. Только работал до тридцать седьмого пота над одной рискованной научной проблемой. Вот так.
– Неудача? – посочувствовал я.
– Бывают удачи обиднее неудач. От обиды и рассеиваюсь. Тянет, как Горького, на дно большого города. А на дне – к соотечественникам.
– Не так уж их здесь много, – сказал я.
Он скривился, даже щека дернулась.
– А что вы видите из коридоров ООН? Или из окна гостиницы? Сядьте на автобус и поезжайте куда глаза глядят. А потом сверните на какую-нибудь вонючую улицу. Поищите не драг-соду, а кавиарню с домашним тестом. Кого только не встретите – от бывших андерсовцев до вчерашних бандеровцев.
Я опять поморщился: разговор принимал не интересующее меня направление. Но Лещицкий этого не заметил, на него или действовал алкоголь, или просто желание выговориться перед благоприобретенным слушателем.
– Они многое умеют, – продолжал он, – плакать о прошлом и проклинать настоящее, метать банк до утра и стрелять не хуже итальянцев из Коза ностра. Одного только не знают: как нажить капитал или вернуться к пенатам за Вислу. Их не волнует встреча Гомулки с Яношем Кадаром, но о письмах моего однофамильца Лещицкого проговорят всю ночь или убьют вас только за то, что вы знаете, где эти письма спрятаны.
– Что за письма? – поинтересовался я.
– Не знаю. Лещицкий был агентом каких-то подпольных боссов. Говорят, что его письма могут отправить одних на родину, а других – на электрический стул. Кажется, в городе нет ни одного поляка, который бы не мечтал найти эти письма.
– Один есть, – засмеялся я.
– Вас как зовут? – вдруг спросил он.
– Вацлав.
– Значит, Вацек. Мне можно, я тебе в отцы гожусь. Так вот, Вацек, ты телок, поросенок, кутенок, чиж. Ты даже не жил, ты прорастал. Ты не тонул в варшавских катакомбах и не отсиживался в лесах и болотах после войны. Ты сосал молочко и топал в школу. Потом в университет. Потом кто-то научил тебя писать заметки в газету, а кто-то устроил заманчивую командировку в Америку.
– Не так уж мало, – заметил я.
– Ничтожно мало. Ты даже в этом страшном городе рассчитываешь, как в коконе, прожить. Думаешь, что ничего с тобой не случится, если будешь возвращаться домой до двенадцати и не заводить случайных знакомств. Дай руку.
Он согнул мою руку и пощупал бицепсы.
– Кое-что есть. Спортом занимался?
– Занимался.
– Чем именно?
– Боксом немножко. Потом бросил.
– Почему?
– Бесперспективно, – сказал я равнодушно. – Чемпионом не станешь, а в жизни не понадобится.
– Как знать? А вдруг понадобится?..
– А вы не беспокойтесь о моем будущем, – оборвал я его и тут же пожалел о своей резкости. Глупо откровенничать с посторонним человеком, еще глупее раздражаться.
Впрочем, он, казалось, совсем не обиделся.
– Почему? – спросил он. – Почему бы мне и не побеспокоиться?
– Хотя бы потому, что не всякое будущее меня устроит.
– Ты выберешь сам. Я только подскажу.
Это было уже совсем невежливо, но я не выдержал: рассмеялся. Он опять не обиделся.
– Как подскажу? А вот так… – Он подбросил на ладони что-то вроде портсигара со странным сиреневым отливом металла и какими-то кнопками на боку.
– Спасибо, – сказал я, – но я только что курил.
– Это не портсигар, – назидательно поправил Лещицкий, тут же спрятав его в карман, словно боялся, что я захочу посмотреть поближе. – Если уж сравнивать его с чем-нибудь, то, пожалуй, с часами.
– Я что-то не видел циферблата на этих часах, – съязвил я.
– Они не измеряют время, они его создают.
Его странная торжественность не переубедила меня. Все ясно: гений-одиночка, изобретатель перпетуум-мобиле, ученый-маньяк из фантастических романов Тейна. Встречался я и с такими у себя в варшавской редакции. Но Лещицкий даже не обратил внимания на мою невольную скептическую улыбку. Глядя куда-то сквозь меня, он негромко продолжал, словно размышляя вслух:
– А что мы знаем о времени? Одни считают его четвертым измерением, другие – материальной субстанцией. Смешно! Эйнштейновский парадокс и звонок будильника по утрам несовместимы. И долго еще будут несовместимы, пока время не откроет нам своих тайн: произвольно оно или упорядочено, непрерывно или скачкообразно, конечно или бесконечно. И есть ли у него начало или наше прошлое так же безгранично, как и будущее? И есть ли кванты времени, как уже есть кванты света? Здесь мы и разошлись с великим Эйнштейном, здесь споткнулся даже смелейший из смелых – Гордон: «Это слишком безумно, Лещицкий, слишком безумно для того, чтобы быть правильным».
– А не кажется ли вам, пан Казимир… – попробовал было я остановить этот малопонятный мне монолог.
Но Лещицкий тут же перебил меня, вздрогнув, как внезапно и грубо разбуженный:
– Прости, Вацек. Я забыл о тебе. Ты изучал когда-нибудь математику?
Я пролепетал что-то о логарифмах.
– Я так и думал. Ну что ж, попробую объяснить в этих пределах. Мы слишком упрощенно представляем себе физическую сущность пространства – времени. Оно более многообразно, чем нам кажется. Если цепь событий во времени не только в мире, но и в жизни каждого индивидуума изобразить некоей условной линией в четырехмерном пространстве, то в каждой ее точке будут ветвиться и события, и время, изменяясь и варьируясь по бесконечно разнообразным путям, и в каждой точке этих ветвей будут ветвиться иначе, и так далее без конца. Это как дерево, Вацек: кто знает, в какую ветку придет капля сока, подымающаяся из земли?