Повести Ильи Ильича. Часть первая
Шрифт:
Пока Волин с мамой раздумывали, их догнал старший Волин с одним из мужиков, разбиравших баньку.
– Вы не там ищете, – сказал мужик маме Николая Ивановича. – Ясли закрыли в середине шестидесятых, а дома отдали переселенцам. Если хотите эти дома посмотреть, пойдемте за мной.
– Это польские бараки были, – сказал он про добротные еще щитовые дома темно-красного цвета на высоком фундаменте. Наверное, пятьдесят лет назад они могли выделяться своими размерами, теперь же вокруг были и двухэтажные коттеджи, и крепкие срубы, и просто большие и нарядные дома под металлочерепицей. – У меня мама здесь работала, не хотите с ней поговорить?
Его мама жила недалеко, на улице, по которой они только что ездили туда и назад, в своем доме
– Я до шестьдесят пятого в яслях работала, пока их не закрыли, а начала работать в пятьдесят восьмом, – сказала женщина.
– А я в пятьдесят восьмом как раз уехала, – сказала мама Волина, ответив себе, почему не помнила женщину по имени-отчеству и в лицо.
– Она бы не уехала, мать ее забрала! – сказал старший Волин сыну, когда они вышли, оставив женщин одних вспоминать за чаем общих знакомых. – Приехала дочь навестить, а у той ни денег, ни еды, и живет в какой-то клетушке вместе с еще одной девчонкой. «У нас все хорошо, мамочка, ты только не ругайся». Что хорошего? Еще и холодно, дрова экономят. Она пошла, конечно, к заведующей разбираться. Та и картошки выделила, и дров нашла.
– С матерью она не уехала, форс надо было выдержать, но в тот же год умер ее отец, и все равно пришлось уезжать. Вот и скажи теперь, чего она сюда поперлась? Отец предлагал ей договориться, чтобы распределение поменяли; устроилась бы дома. Но она уперлась: мол, взрослая уже, самостоятельная, своим умом должна жить, и работать должна там, куда пошлют. Она же комсомолка!
Перед обратной дорогой Волины решили погулять по центральной площади городка и перекусить.
С восточной части площадь подпирал внушительный православный храм, а с западной, на улице Ленина, расположился не менее величественный костел, за которым было католическое кладбище. То ли доброе соседство, то ли противостояние – понимай, как хочешь. В середине площади – сквер с цветниками, мамы с детскими колясками, фонтанчик; по краям – магазинчики и кафешки, и можно сказать, что людно, если сравнивать с улицами. Обычная суета, внимания на храмы не обращают, привыкли, только Николаю Ивановичу не по себе; в одну сторону повернется, – костел напрягает спину, в другую – церковь.
Цены в местном ресторанчике были как в столовой на родине. Волин не собирался объедаться, но при таких низких ценах у него не получилось. Кроме Волиных в пустом зале под негромкую музыку и медленно крутящийся над барной стойкой блестящий шар две тетки нога за ногу за кофе с пирожными листали накладные, по очереди щелкая калькуляторами, и обедала семья с двумя девочками-подростками. Круглолицый хозяин семейства путано объяснял худощавой невротичной супруге, почему им не надо ехать в Минск за трикотажем. Она не давала ему съесть борщ со сметаной и шанежками, и между объяснениями второй раз уже требовала подойти к ним спрятавшуюся официантку. Первый раз официантке пришлось заменить сок. Теперь дочки требовали другое мороженое.
Картинка с натуры успокоила Николая Ивановича. Торгашеское племя тут тоже пустило свои корни. Еще не так круто, как в России, но скоро догонит. А то попадались до этого на глаза одни работяги; можно было подумать, что в славной республике живет какой-то другой народ.
Вообще Николай Иванович сегодня как будто проснулся и соображал, как привык раньше. Что-то сложилось у него внутри, как-то ладно стало, и не хотел он больше мучить себя ни мудрствованиями, ни поисками следов другого мира.
А повеселевшего на обратном пути отца Волина потянуло на политику. Он вспомнил, как они пристали накануне к Тимофею Васильевичу с обычными для иностранцев расспросами, хорош Лукашенко или плох.
– Не могу сказать про него плохого, – ответил им вчера старик. – Жить он дает, народу помогает. Хозяйство держит. Можно его и батькой назвать. Про Мишку я согласен, что зря он его с собой таскает. А если с другой стороны на это посмотреть? Столько трудов положил. На кого оставить? Ведь разворуют все, растащат, прахом пустят, грязью обольют с ног до головы и скажут, что сам виноват. Сталина вот возьмите как пример. Все, что при нем понаделали, поломали. Осталось доказать, что не было при нем ничего хорошего, что нам все это привиделось. Сколько лет уже доказывают.
– Вот что я, сын, хочу сказать, – решил развивать эту мысль старший Волин. – Мы ведь верили тогда. В лучшее будущее, в справедливость. Голодали, ходили босые, но нас учили, о нас заботились, как могли. Хоть и небольшие, но перемены к лучшему были. Мы их видели. И это были перемены к тому лучшему, которое нам обещали, без обмана.
– В пятьдесят третьем году, когда директор школы сказала на линейке, что умер товарищ Сталин, она плакала искренно, потому что горе было общее. Я потом думал, что горе еще потому было общее, что люди подсознательно боялись того, что без Сталина обманут нас по-крупному, как и получилось.
Помолчав, он продолжал:
– Меня в пятьдесят шестом году выбрали комсоргом на корабле: у меня был техникум за плечами, год работы на тракторном заводе, и стенгазету я помогал рисовать. Замполиту я понравился, он меня двинул в партию. И как раз первое собрание после того, как меня выбрали кандидатом в члены партии, – закрытое, чтение доклада Хрущева на двадцатом съезде.
– Никаких записей приказали не делать. Разговоров о том, что услышим, не вести. Сказали, что обсуждения не будет, что партия, поборов культ личности, пойдет к победе коммунизма верным ленинским курсом. Я очень молодой был, гордился больше доверием, какое мне оказали, чем здравым смыслом. Такие факты нам выложили, всю подноготную великого человека открыли! Иду я после собрания на свой корабль, с одной стороны, ошарашенный, а с другой гордый тем, что у партии от меня нет тайн, вместе с вечно подшучивающим над салагами мичманом Ивановым. Но все-таки понимаю, что своих мозгов мне не хватает, посоветоваться бы надо. С кем посоветоваться, у меня всегда была проблема. Старших братьев у меня не было, отца я почти не видел, поэтому я старался взять пример с опытных мужиков, какие мне нравились, – таких, как мичман. И вот я иду, гордый приобщением к великому, но на всякий случай посматриваю искоса на мичмана, а он хмурится и непривычно и непонятно для меня молчит. И вдруг взяла меня такая тоска, не передать!
– Ты понимаешь, как ни крути, а весь нынешний бардак пошел от Хрущева. Он пошатнул веру в то, что высоко в партии – справедливость. А без этого было нельзя. Потому что если при Сталине говорили одно, а делали другое враги, как тогда говорили, то, начиная с Хрущева, этому стали учиться и научились все подряд. Не соврешь, не проживешь. «Мы, коммунисты, ночи не спим, о вас, о рабочих, думаем. А вы вместо благодарности только упрекаете нас», – что еще оставалось говорить, когда спрашивали о том, что нельзя было сказать? «Знаем, как вы о нас думаете!» – что еще оставалось на это отвечать? Я так и не понял до сих пор, что у Хрущева было на уме и было ли? Или он действительно был дурак, каким его нам потом представили?
Николай Иванович решил не мучить отца и мать дорогой и заночевать в Витебске. Родители тяжело переносили долгую езду, даже в его удобном танке. У мамы затекали ноги, у отца становилось нехорошо с давлением.
Переехав по мосту через Западную Двину, они остановились в гостинице, потратили оставшиеся рубли в центральном универмаге и размяли ноги, погуляв по берегу реки и вблизи рассмотрев виды города, не прикрашенные телевизионной картинкой «Славянского базара».
Николай Иванович продолжал наслаждаться состоянием покоя, похожим на опустошение после творческой работы, и полной своей принадлежности явному миру. Все опять было ему интересно: и высокие речные берега, и цвет воды в реке, и раскопанные траншеи на их пути, и красота собора за мостом, и подсвеченные закатным солнцем нежные розовые облака, и даже ставшие казаться непривычными случайно встреченные мусор на улице и ребята с банками пива.