Повести Ильи Ильича. Часть третья
Шрифт:
Пока Волин с мамой раздумывали, их догнал старший Волин с одним из мужиков, разбиравших баньку.
– Вы не там ищете, – сказал мужик маме Николая Ивановича. – Ясли закрыли в середине шестидесятых, а дома отдали переселенцам. Если хотите эти дома посмотреть, пойдемте за мной.
– Это польские бараки были, – сказал он про добротные еще щитовые дома темно-красного цвета на высоком фундаменте. Наверное, пятьдесят лет назад они могли выделяться своими размерами, теперь же вокруг были и двухэтажные коттеджи, и крепкие срубы, и просто большие и нарядные дома под металлочерепицей. – У меня мама здесь работала, не хотите с ней поговорить?
Его мама жила недалеко, на улице, по которой они только что ездили туда и назад, в своем доме
– Я до шестьдесят пятого в яслях работала, пока их не закрыли, а начала работать в пятьдесят восьмом, – сказала женщина.
– А я в пятьдесят восьмом как раз уехала, – сказала мама Волина, ответив себе, почему не помнила женщину по имени-отчеству и в лицо.
– Она бы не уехала, мать ее забрала! – сказал старший Волин сыну, когда они вышли, оставив женщин одних вспоминать за чаем общих знакомых. – Приехала дочь навестить, а у той ни денег, ни еды, и живет в какой-то клетушке вместе с еще одной девчонкой. «У нас все хорошо, мамочка, ты только не ругайся». Что хорошего? Еще и холодно, дрова экономят. Она пошла, конечно, к заведующей разбираться. Та и картошки выделила, и дров нашла.
– С матерью она не уехала, форс надо было выдержать, но в тот же год умер ее отец, и все равно пришлось уезжать. Вот и скажи теперь, чего она сюда поперлась? Отец предлагал ей договориться, чтобы распределение поменяли; устроилась бы дома. Но она уперлась: мол, взрослая уже, самостоятельная, своим умом должна жить, и работать должна там, куда пошлют. Она же комсомолка!
Перед обратной дорогой Волины решили погулять по центральной площади городка и перекусить.
С восточной части площадь подпирал внушительный православный храм, а с западной, на улице Ленина, расположился не менее величественный костел, за которым было католическое кладбище. То ли доброе соседство, то ли противостояние – понимай, как хочешь. В середине площади – сквер с цветниками, мамы с детскими колясками, фонтанчик; по краям – магазинчики и кафешки, и можно сказать, что людно, если сравнивать с улицами. Обычная суета, внимания на храмы не обращают, привыкли, только Николаю Ивановичу не по себе; в одну сторону повернется, – костел напрягает спину, в другую – церковь.
Цены в местном ресторанчике были как в столовой на родине. Волин не собирался объедаться, но при таких низких ценах у него не получилось. Кроме Волиных в пустом зале под негромкую музыку и медленно крутящийся над барной стойкой блестящий шар две тетки нога за ногу за кофе с пирожными листали накладные, по очереди щелкая калькуляторами, и обедала семья с двумя девочками-подростками. Круглолицый хозяин семейства путано объяснял худощавой невротичной супруге, почему им не надо ехать в Минск за трикотажем. Она не давала ему съесть борщ со сметаной и шанежками, и между объяснениями второй раз уже требовала подойти к ним спрятавшуюся официантку. Первый раз официантке пришлось заменить сок. Теперь дочки требовали другое мороженое.
Картинка с натуры успокоила Николая Ивановича. Торгашеское племя тут тоже пустило свои корни. Еще не так круто, как в России, но скоро догонит. А то попадались до этого на глаза одни работяги; можно было подумать, что в славной республике живет какой-то другой народ.
Вообще Николай Иванович сегодня как будто проснулся и соображал, как привык раньше. Что-то сложилось у него внутри, как-то ладно стало, и не хотел он больше мучить себя ни мудрствованиями, ни поисками следов другого мира.
А повеселевшего на обратном пути отца Волина потянуло на политику. Он вспомнил, как они пристали накануне к Тимофею Васильевичу с обычными для иностранцев расспросами, хорош Лукашенко или плох.
– Не могу сказать про него плохого, – ответил им вчера старик. – Жить он дает, народу помогает. Хозяйство держит. Можно его и батькой назвать. Про Мишку я согласен, что зря он его с собой таскает. А если с другой стороны на это посмотреть? Столько трудов положил. На кого оставить? Ведь разворуют все, растащат, прахом пустят,
– Вот что я, сын, хочу сказать, – решил развивать эту мысль старший Волин. – Мы ведь верили тогда. В лучшее будущее, в справедливость. Голодали, ходили босые, но нас учили, о нас заботились, как могли. Хоть и небольшие, но перемены к лучшему были. Мы их видели. И это были перемены к тому лучшему, которое нам обещали, без обмана.
– В пятьдесят третьем году, когда директор школы сказала на линейке, что умер товарищ Сталин, она плакала искренно, потому что горе было общее. Я потом думал, что горе еще потому было общее, что люди подсознательно боялись того, что без Сталина обманут нас по-крупному, как и получилось.
Помолчав, он продолжал:
– Меня в пятьдесят шестом году выбрали комсоргом на корабле: у меня был техникум за плечами, год работы на тракторном заводе, и стенгазету я помогал рисовать. Замполиту я понравился, он меня двинул в партию. И как раз первое собрание после того, как меня выбрали кандидатом в члены партии, – закрытое, чтение доклада Хрущева на двадцатом съезде.
– Никаких записей приказали не делать. Разговоров о том, что услышим, не вести. Сказали, что обсуждения не будет, что партия, поборов культ личности, пойдет к победе коммунизма верным ленинским курсом. Я очень молодой был, гордился больше доверием, какое мне оказали, чем здравым смыслом. Такие факты нам выложили, всю подноготную великого человека открыли! Иду я после собрания на свой корабль, с одной стороны, ошарашенный, а с другой гордый тем, что у партии от меня нет тайн, вместе с вечно подшучивающим над салагами мичманом Ивановым. Но все-таки понимаю, что своих мозгов мне не хватает, посоветоваться бы надо. С кем посоветоваться, у меня всегда была проблема. Старших братьев у меня не было, отца я почти не видел, поэтому я старался взять пример с опытных мужиков, какие мне нравились, – таких, как мичман. И вот я иду, гордый приобщением к великому, но на всякий случай посматриваю искоса на мичмана, а он хмурится и непривычно и непонятно для меня молчит. И вдруг взяла меня такая тоска, не передать!
– Ты понимаешь, как ни крути, а весь нынешний бардак пошел от Хрущева. Он пошатнул веру в то, что высоко в партии – справедливость. А без этого было нельзя. Потому что если при Сталине говорили одно, а делали другое враги, как тогда говорили, то, начиная с Хрущева, этому стали учиться и научились все подряд. Не соврешь, не проживешь. «Мы, коммунисты, ночи не спим, о вас, о рабочих, думаем. А вы вместо благодарности только упрекаете нас», – что еще оставалось говорить, когда спрашивали о том, что нельзя было сказать? «Знаем, как вы о нас думаете!» – что еще оставалось на это отвечать? Я так и не понял до сих пор, что у Хрущева было на уме и было ли? Или он действительно был дурак, каким его нам потом представили?
Николай Иванович решил не мучить отца и мать дорогой и заночевать в Витебске. Родители тяжело переносили долгую езду, даже в его удобном танке. У мамы затекали ноги, у отца становилось нехорошо с давлением.
Переехав по мосту через Западную Двину, они остановились в гостинице, потратили оставшиеся рубли в центральном универмаге и размяли ноги, погуляв по берегу реки и вблизи рассмотрев виды города, не прикрашенные телевизионной картинкой «Славянского базара».
Николай Иванович продолжал наслаждаться состоянием покоя, похожим на опустошение после творческой работы, и полной своей принадлежности явному миру. Все опять было ему интересно: и высокие речные берега, и цвет воды в реке, и раскопанные траншеи на их пути, и красота собора за мостом, и подсвеченные закатным солнцем нежные розовые облака, и даже ставшие казаться непривычными случайно встреченные мусор на улице и ребята с банками пива.