Повести моей жизни. Том 2
Шрифт:
Хотя мне и запрещено было разговаривать в окно под страхом его закрытия, но я не утерпел и крикнул:
— Зачем вы его бьете?
— А тебе какое дело? — крикнул городовой. — И тебе тоже всыплю! — и он начал бить еще сильнее.
Услышав голос и не будучи в состоянии определить, откуда он идет, жандарм-часовой побежал смотреть в камеры, но я в это время уже бегал из угла в угол, не в силах более смотреть в окно.
«Что же это такое? — думал я. — Где я живу? Что это за новый для меня мир, в котором искалечить ни с того ни с сего первого встречного и незнакомого вам человека считается величайшим наслаждением».
Прошло не менее часа, когда пароксизм отчаяния у меня начал проходить, но и тогда мысль направилась на безотрадные сюжеты.
«Чему же после этого удивляться, — думал я, — если, например, многие заразившиеся сифилисом не стесняются для своего удовольствия продолжать
В моем воображении воскрес вдруг один из тех временных радикалов, которых мы смеясь называли «негодницею» и «понизовою вольницею», утверждавший, что в будущем обществе должна быть и общность жен и детей.
«Уж не говоря об уничтожении современной идеальной любви между мужчиной и женщиной, возможной только при единобрачии, — думалось мне, — хотя бы и с правом развода при неудачном опыте, ведь при общности жен вся земля стала бы сплошной лечебницей всевозможных венерических болезней, всеобщее распространение которых затрудняется теперь только изоляцией супружеских отношений!»
«Но общность жен, — продолжал я думать, — это только глупые идеи наших временных и несознательных спутников из бесхарактерной части человечества, идущей сегодня с нами, а завтра с нашими врагами, смотря по тому, куда их направит ветер. Ведь мы, настоящие революционеры, никогда не считали их за истинных "своих" и по возможности сторонились от их прилипания, зная, что при первом допросе они струсят, получат новые убеждения и всех нас выдадут для спасения своей драгоценной личности».
Мне теперь было больно подумать не о них, а о моих настоящих товарищах, сознательных и убежденных друзьях всего человеческого рода, действительно жертвующих и готовых далее жертвовать жизнью за свои убеждения. Многие из них искренно думают, что как только мы введем социалистический строй и общность имуществ, так сейчас же окончатся все преступления и никаких судов и мест заключения не будет. А вот этот городовой переродится ли сейчас же, обратится ли в «богочеловека», как утверждают наши товарищи «маликовцы»?
Маликовцы были предшественниками толстовцев, отделившиеся от нашего революционного движения 70-х годов, так как не признавали насилия. Они говорили, что в каждом человеке скрывается искра божества, которую нужно только раздуть словами братского убеждения, и она тотчас же разгорится в каждом ярким пламенем бескорыстной любви. Их тогда тоже всех посадили с нами в тюрьмы, причем прокуроры и жандармы страшно оскорблялись, когда эти юноши на допросах начинали доказывать им, что и в них тоже имеется скрытая искра божественной сущности и может разгореться бескорыстной любовью. Рассказы о допросах их представляли из себя нечто трагикомическое, неподражаемое, а судьба всех была — ссылка [13] .
13
Маликовцы — последователи А. К. Маликова. Он родился в 1839 г.; по окончании университета (в 1863 г.) был судебным следователем. В 1866 г. арестован в связи с делом Д. В. Каракозова, покушавшегося на Александра II. Обвиняли Маликова в агитации среди заводских рабочих, которых он убеждал устроить завод на артельных началах. На допросе он признал, что знаком с участниками кружка Ишутина — Каракозова, но что разделял только их стремление распространять социальные идеи в народе с разрешения правительства через образование, артели и книги, без всяких насильственных действий. Обвиняли еще Маликова в желании участвовать в освобождении из сибирского заточения Н. Г. Чернышевского, но он отрицал это: он только хотел жениться на купчихе и часть приданого обратить на улучшение участи Чернышевского, если жена разрешит это. Суд освободил его от наказания, но признал подлежащим высылке по усмотрению министра внутренних дел («Покушения Каракозова», под ред. М. М. Клевенского, т. I, 1928, по Указателю; т. II, 1930, стр. 130 и сл., 237 и сл. и по Указателю).
Маликова выслали в г. Холмогоры Архангельской губернии, откуда перевели в 1873 г. под надзор полиции в Орел. Здесь Маликов окончательно отказался от сочувствия «социальным идеям» и стал проповедовать «религию богочеловечества». Говорил он, по рассказу революционера 70-х
Ясно и четко изложена «религия богочеловечества», увлекавшая небольшое время некоторых участников движения 70-х годов, у товарища Н. А. по шлиссельбургскому заточению М. Ф. Фроленко. Он пишет, что Маликов проповедовал «о возрождении людей путем веры в то, что люди — боги, что стоит людям поверить в это (найти в себе бога, как выражались тогда), и с них спадет кора всех порочных страстей и чувств, и они превратятся в непорочных агнцев, неспособных ни на что злое, дурное. Мир быстро обновится, и на земле водворится земной рай... Тут не требовалось ни договоров, ни скрытности, ни революции, никаких бунтов. Все дело только в том, чтоб отказаться от налипших недостатков, почувствовать себя богочеловеком, уверовать в это» (М. Ф. Фроленко. Маликов и маликовцы. Собр. соч., т. I, М., 1930, стр. 217 и сл.).
Все мое существо говорило мне теперь, что внушить такому человеку, как этот городовой, чувство бескорыстной любви ко всему живущему так же невозможно, как заставить прирожденного идиота с любовью и успехом разрабатывать высшую математику.
«Точно так же и воровство, — думал я в этот памятный мне вечер, — не прекратится сейчас же после введения братского разделения продуктов труда между всеми участвующими в нем: бывают прирожденные клептоманы, как и прирожденные истязатели. И они отравят первые годы нового строя жизни, их придется изолировать от других людей, а следовательно, и причинить им страдание. Но новый строй постепенно будет совершенствовать, перевоспитывать человечество, и в отдаленном будущем прирожденные моральные уроды будут так же редки, как теперь прирожденные физические. Значит, мы, друзья человечества, на самом деле работаем не для настоящего, а для отдаленного будущего. Мы — пришельцы в своем поколении, и мы должны всегда принимать это во внимание, чтобы потом не разочароваться, видя, как никому кругом нет дела до нас, умирающих в темницах. Не только простой рабочий народ, к которому мы шли, но даже собственные наши отцы и матери совершенно не понимают нас!»
Таковы были мысли, навеянные на меня здесь в первые же дни моего заточения.
Человеческий мир на городской площади представлялся мне теперь из окна моей темницы совершенно в новом освещении: это был мир, недоступный для меня, как облака, ходящие над ним, мир, живущий своею собственною жизнью, которому до меня, до моих идей, желаний и страданий явно не было ровно никакого дела.
12. Мир внутри темницы
А доступный для меня мир, внутренний мир моей темницы, был так тесен! Это был прежде всего мир двух жандармских унтер-офицеров, чередовавшихся посуточно своим дежурством. Только они одни могли разговаривать со мною.
Один из них был украинец, а другой — русский из Московской губернии, и оба жили одними животными интересами. Москвич был полуграмотный, с хитрецой, страшно богомольный и суеверный, что и обнаружил при первом же разговоре со мной.
— Нельзя ли дать мне умывальник, чтоб умыться? — сказал я ему утром после моей первой ночевки, не найдя у себя ничего для умывания.
— Нет, этого никак нельзя! — ответил он решительно.
— Почему нельзя?
— Совершенно невозможно!
— Да почему же?
— А потому, что многие из вас уж больно учены. Вот одному из ваших, говорят, дали умывальник, а он вдруг сказал какие-то волшебные слова, наклонился, протянул вперед обе руки да как прыг в умывальник, в воду... А вынырнул за пять верст оттуда из Москвы-реки!
— И вы верите? — спросил я.
— А как же не верить, когда это правда, и весь наш корпус знает!
— А как же у вас другие умываются?
— Не из кувшина, а из глиняного таза; в него нельзя нырнуть!
— Ну так дайте мне ваш таз.
Мне подали, и я начал умываться, причем унтер стал прямо за мною с явным намерением схватить меня за ноги, если я вдруг нырну головой в этот таз.
Какие идейные разговоры могли быть с подобными сторожами?
Я мог только заключить, что мы, т. е. новые люди, арестовывать и хранить которых от постороннего глаза заставляли их, служили им неоднократно темой вечерних разговоров в жандармских казармах, а отбираемые от нас брошюры и прокламации считались ими прежде всего за чернокнижие.