Повести моей жизни. Том 2
Шрифт:
Я уже радовался скорому окончанию начерно своего давно начатого политико-экономического трактата, едва укладывавшегося в два тома, как вдруг получил записочку от Розы (одной из курсисток, носивших мне книги):
«Дорогой друг!
Прежде всего не беспокойтесь! Все обошлось благополучно, насколько было возможно.
У моих подруг, хранивших ваши тетради, вчера был произведен обыск. В самой середине ночи раздался сильный звонок в парадную дверь их общей квартиры.
Одна из них в темноте подбежала босая к двери и, приложив ухо к щелке, услышала там звук шпор. Она сейчас же бросилась в кухню, ясно понимая, что прежде всего надо позаботиться о вас и сжечь ваши тетради, чтобы вам не было из-за них неприятностей. Она все успела сжечь.
Ни одного листка не досталось жандармам, как бешено они ни звонили и ни толкали в двери, крепко запертые на крюк. Их впустили, только когда в печке остался один пепел. Двух ее подруг арестовали, три другие, в том числе и она, остались на свободе и сейчас же прибежали сказать мне, чтобы я вам передала все.
Если до вас дойдут известия, помимо меня, об этом обыске и аресте, то будьте совершенно спокойны: ничего вашего у них не отобрано. Они скорее умерли бы, чем отдали бы ваши тетради жандармам и этим причинили бы обыск у вас в камере и допросы вас о том, как вы их передали из заключения.
Итак, будьте спокойны на этот счет. Мы все посылаем вам сердечные приветы.
Ваша Роза».
Читатель может себе представить мое отчаяние! Итак, от упорных трудов в несколько месяцев моего первого заточения теперь осталась одна кучка пепла! Зачем же я продолжал их теперь здесь, зачем заканчивал эту большую работу?! Я печально взглянул на новую горку исписанных тетрадок, лежащую на стенной полке. Что они теперь?
«Это концы несуществующих начал! Они ни на что более не годны... Что же мне теперь делать? — думал я, бегая, как зверь в клетке, по своей камере, четыре шага вперед и четыре назад, с крутым поворотом в углу на каблуке. — Неужели опять восстанавливать начало, а эти концы послать другим друзьям для того, чтобы они и их сожгли, если не желают выдать меня Третьему отделению? Как хорошо сказала Роза: "...не беспокойтесь"! Да! Верно! Зачем мне беспокоиться? Ведь мои друзья все успеют сжечь в решительную минуту, хотя бы жандармы их схватили за горло! Они все меня очень любят и не дадут в обиду!»
Так я иронизировал не над своими друзьями, никак не над этими самоотверженными, любящими душами! Я сам понимал, что им не оставалось другого выхода. Жандармы прежде всего задались бы вопросом не о том, каково содержание моих рукописей, а о том, как я мог передать их на волю из одиночного заключения?
Вышло бы целое новое дознание о «преступной передаче тетрадей» и ряд новых стеснений и неприятностей для меня и для всех моих товарищей по заточению.
Кроме того, было бы плохо для меня и с другой стороны. Найдя такую кучу моих писаний, «третьеотделенцы» получили бы обо мне высокое мнение, заподозрили бы во мне будущего серьезного деятеля.
Для пресечения этого в зародыше немедленно обеспечили бы для меня каторгу по суду или Восточную Сибирь административным порядком.
«Да! я должен теперь смеяться не над наивным, искренним письмом Розы, так характеризующим нашу современную действительность, — думал я, — а над всей русской жизнью, над всем русским обществом и более всего над теми помещиками и капиталистами, которые поддерживают у нас монархический строй!»
Чувство вражды ко всем, кто не идет против всевластного произвола, все сильнее и сильнее закипало в моей душе.
«Так пусть же, — говорил я, возбужденно бегая, как пойманный зверь, взад и вперед по своей клетке, — загорится зарево пожаров и над помещичьими усадьбами, и над зданиями капиталистов!
Ведь они поддерживали моих врагов, врагов свободной науки и гражданской свободы, которая одна может обеспечить всему населению мирную дальнейшую эволюцию, так пусть же и платятся за это! Конечно, они глупы, они долго не поймут, в ком причина их бед, они будут винить в них нас и просить тех же самых своих драгоценных защитников о дальнейшей от нас защите, не видя, что именно они и вызывали все их беды, исказив своими гонениями нормальное и всестороннее развитие человеческой мысли в области общественных знаний, а вместе с тем и нормальное течение самой жизни! Но от глупости им не будет легче! Да, пусть загорится зарево пожаров!»
Так мало-помалу развивалось во мне чувство возмущения против существовавшего тогда самодержавного строя и отвлекало от спокойной и беспристрастной научной разработки общественных вопросов.
Я взглянул на кучку своих новых тетрадок, которые без предыдущих показались мне чем-то вроде крыш от зданий, снесенных неожиданным наводнением.
Фундаменты и стены их были уже разрушены, а крыши тут же выброшены на берег.
«Продолжать в моих условиях такой сизифов труд, — сказал я сам себе, — значит только развинчивать свои нервы постоянными крушениями сделанного мною. Невозможно работать над общественными и вообще научными вопросами в моих условиях. Надо все это оставить! Здесь передо мною толстая стена, которой мне, безоружному, не пробить своим лбом! Но что же мне в таком случае делать? — Буду просто снова накоплять знания и вырабатывать новые идеи не на бумаге, которую можно сжечь или отобрать от меня при увозе в другое место заточения, а в своей собственной голове, в которой я, невидимо для своих врагов, вынесу все на волю контрабандой через их двери и запоры! Прежде всего пополню свое образование... Отец пренебрегал немецким языком, болтать на котором не принято в русском светском обществе, он не учил меня ему дома и отдал в гимназию с одним французским. А теперь я вижу, что немецкий не менее нужен, чем французский, даже более... А я его едва знаю».
Измученный от хождения, я сел перед своим железным прикованным к стене столиком на такой же железный стул своей камеры.
«Пришлите мне самоучитель немецкого языка, — написал я своим друзьям. — Я пробовал подучиться ему самостоятельно, когда еще был в гимназии, а теперь хочу выучиться серьезно».
И мои тайные корреспонденты тотчас же мне прислали учебник Больца, составленный по методу Робертсона, а я, по обыкновению, бросив все остальное, принялся за него. Мне очень понравилась система Робертсона, снабжающая вас лишь самыми краткими грамматическими правилами. Она заставляет вас немедленно читать на изучаемом вами языке какой-нибудь занимательный рассказ, не утомляющий вас бесполезным копаньем в словаре. Робертсон тут же, на каждой странице, дает вам подстрочный перевод читаемого, и вы находите вверху урока все нужные слова с необходимыми объяснениями. А я еще более упростил этот способ, не вытверживая значения слов, а удовлетворяясь пониманием их смысла в самом тексте. Я переходил к чтению следующего урока сейчас же, как только был способен без запинок прочесть текст предыдущего и понимать его содержание, закрыв подстрочный перевод.
Так я проходил по пяти и даже десяти уроков в день, занимаясь часов по двенадцати в сутки. Через неделю учебник был уже закончен, и я сейчас же принялся за чтение на немецком языке сначала романов Шпильгагена, потом сказок Андерсена и романов Ауэрбаха. Словарем я почти не пользовался. Взяв роман, я вполголоса читал его от начала до конца, стараясь понимать лишь смысл прочитанного и догадываясь по возможности о значении неизвестных мне слов во фразах, прямо по смыслу уже известных.
Когда я кончил таким образом свой первый немецкий роман «Durch Nacht zum Licht» («Из мрака к свету») [27] , который еще гимназистом читал в русском переводе и потом забыл, я только смутно понял его содержание в деталях и сейчас же начал читать снова. При втором чтении я уже уяснил себе половину фраз, а при третьем — почти все.
27
«Из мрака к свету» — роман Ф. Шпильгагена, напечатанный по-немецки в 1861 г., переводился на русский язык несколько раз.