Повести моей жизни. Том 2
Шрифт:
Через полчаса ко мне нагрянуло начальство.
— Невозможно снимать рамы! — сказал мне помощник управляющего.
— Наоборот! — ответил я, делая вид, что не понимаю смысла его слов. — Рамы очень легко снимаются. Стоит только отстегнуть наружную цепь.
Он не выдержал и расхохотался.
— Да вы же понимаете, что я говорю не об этой невозможности!
— А в таком случае зачем же рамы сделаны так, что их можно снять? Притом же вы сами видите, что в камере душно, и для здоровья необходимо впустить немного свежего воздуха.
—
Я понял, что дело выиграно. Наше двухлетнее томление в одиночестве за простые убеждения начало трогать не только общество, но через него и самих наших сторожей. Только верхнее правительство да те, кто делал на наших губимых жизнях свою карьеру, были еще совершенно глухи к происшедшей перемене во взглядах культурных слоев на наши цели и стремления.
Помощник начальника пошел затем и к Куприянову, тоже, как я, одному из самых младших заключенных, умершему потом в Петропавловской крепости, и, предложив ему обратно вставить раму, ушел.
Ни я, ни Куприянов, конечно, не вставили своих рам, а потому через несколько часов, узнав от нас результаты переговоров, начали отцеплять рамы и другие и сделали это довольно благополучно, за исключением одного, который сорвался с окна и получил удар падавшей над ним рамой прямо в голову. Однако, к его счастью, о его темя ударился не ее железный переплет, который пробил бы ему череп, а стекло рамы, которое разбилось на его голове, а сама рама повисла на его шее, как ожерелье.
Мы стали наконец дышать более чистым воздухом, и теперь благодаря общим прогулкам и разговорам через окна наши вонючие «клубы» стали открываться реже.
Я не могу припомнить за этот год никаких других особых событий в нашей жизни, на которых стоило бы остановить внимание читателя, за исключением одного, которое меня до сих пор очень трогает. Наступала столетняя годовщина возникновения великой заатлантической республики. Там, далеко за океаном, готовились торжественно праздновать первый день начала гражданской свободы Нового Света.
Иллюстрированные американские журналы, которые мы получили контрабандой, были полны приближающимся торжеством, и республиканские партии других стран посылали за океан свои приветствия.
«Неужели в России никто не откликнется на это мировое торжество? — думалось мне и моим друзьям. — Если на воле никто не хочет или не смеет, то откликнемся мы здесь, в заточении!»
И мы откликнулись...
Узнали ли об этом тогда наши американские друзья? Я думаю, что никто не сообщил им о нашем привете в то время, потому что мы не могли телеграфировать о нем сами, а наши друзья боялись, чтобы не повредить нам. Так сообщу же я о нем теперь, хоть и с запозданием на тридцать с лишком лет!
Да! Так долго идут известия из наших политических тюрем! С луны или на луну было бы много скорее!
Желая чем-нибудь проявить наше сочувствие к американской республике, мы заказали через начальство купить нам двести больших листов синей бумаги, объяснив, что это нужно для выклеиванья коробочек как камерного ремесла.
Когда нам доставили бумагу, мы разделили ее между собою, вырезали из обыкновенной писчей бумаги белые звезды и, наклеив их на синие листы, сделали себе таким образом по звездному знамени.
И вот, когда наступил день американской свободы, из всех закованных железными решетками окон огромной темницы русских политических узников, из всех их камер, расположенных тесно, как пчелиные соты, заколыхались по ветру звездные республиканские знамена великой федерации Нового Света!
Когда я выглянул в окно, вывесив свое знамя за решетку, мне показалось, что наша тюрьма нарядилась, как на свадьбу, — так это было красиво!
Но торжество наше, понятно, продолжалось недолго. Через полчаса я услышал, как один за другим громыхают замки наших дверей и в них появляется начальство. Вот загремел и мой замок, и сердце мое невольно забилось.
«Что они сделают?»
— Зачем это вы вывесили? — сказал начальник тюрьмы, вошедший ко мне в сопровождении целой свиты.
— Разве вы еще не знаете? — ответил я. — Сегодня минуло сто лет американской свободы!
— Снимите! — сказал он, обращаясь к служащему.
Тот влез на захваченный им с собой табурет, сорвал с железной решетки американское знамя, отдал его другому тюремщику, уже несшему на руке кучу таких же знамен, отобранных у моих предшественников, и вся свита, вежливо раскланявшись, удалилась.
Итак, мой привет Новому Свету и новой, свободной жизни был сорван администрацией. Выглянув в окно, я увидал, как постепенно срывались с решеток и остальные знамена и тюремный двор принимал постепенно свой обычный вид...
Но на моей душе было так хорошо!
«Великая заатлантическая республика! — говорил во мне торжествующий голос. — Вот и из нашей России послан тебе привет!»
4. Из психологии одиночества
Самая страшная из всех медленно, но убийственно действующих пыток — это долгое заточение, это беспомощное состояние в руках ваших врагов!
У вас нет более собственной воли. Как лошадь в упряжи, вы каждую минуту исполняете лишь желание посторонних вам людей! В определенный час они подают вам вашу пищу, как конюх вносит лошади сено в ее стойло; в определенный час вас ведут на прогулку, как лошадь на водопой, а по временам вас вдруг отправят на допрос, опять как лошадь в более или менее длинную поездку.
Я не знаю, как чувствует себя лошадь в таком безвольном состоянии. Она по крайней мере инстинктивно понимает, что ею распоряжается несравненно более предусмотрительное, чем она, и расположенное к ней существо. А для политического заключенного, искавшего и ищущего обыкновенно самых высоких общественных и моральных идеалов своего времени, все это совершенно наоборот.