Повести моей жизни. Том 2
Шрифт:
Первым увели Добровольского, а я остался с другими.
Я бросился пожимать руки Алексеевой. Я знал, что она была арестована вскоре после меня, но затем выпущена на поруки. Потом умер ее муж, безнадежно помешавшийся за несколько лет перед тем, и она вышла замуж за инженера Лукьяненко.
— Вы счастливы теперь в семейной жизни? — спросил я ее.
— Да! — ответила она. — Мой муж очень хороший. Ему чрезвычайно хочется познакомиться с вами. Он даже хлопотал о свидании, но ему не разрешили.
— А если меня выпустят и я почему-либо приеду в Тамбов,
— Да, конечно! — ответила она.
Затем, как-то загадочно улыбнувшись и взглянув на меня, прибавила, улыбаясь:
— Если только не будете опасным [35] .
«Что она хочет этим сказать? — пришло мне в голову. — Она, — ответил я сам себе, — очевидно, решила совсем удалиться в частную жизнь и боится, что если я буду продолжать революционную деятельность, то могу своими посещениями принести опасность ее близким. Тогда уж лучше я совсем никогда не приду к ней в дом».
35
Об Алексеевой см. в т. I «Повестей моей жизни».
— Я буду опасным! — сказал я ей печально.
Кинув на меня быстрый взгляд, она мне с улыбкой хотела что-то ответить, но в это время пришли за нею.
— Мы уже больше не увидимся! — сказал я ей. — Так лучше простимся теперь же!
Мы поцеловались несколько раз и расстались.
На глазах у обоих были слезы.
Так окончилась моя первая любовь в революционной среде. Это была третья платоническая любовь в моей жизни.
Ко всем когда-то любимым мною я чувствовал всегда страшную нежность, тем б'oльшую, вероятно, что никому из них я не признавался в своей любви.
Но вот позвали на суд и меня.
Меня ввели теперь уже не в партер, как прежде, а торжественно поставили на ту эстраду, где когда-то сидели избраннейшие из нас. Меня поставили на ней лицом к моим судьям, одинокого между двумя жандармскими солдатами с обнаженными саблями в руках. Здесь, вблизи, эти судьи показались мне еще более бездушными, чем издали.
«Живые мертвецы! — пришло мне в голову. — Что значит защита перед такими? Они все сделают так, как им намекнут свыше, никого не пожалеют».
— Подсудимый! Признаете ли вы себя виновным? — спросил меня первоприсутствующий.
— Вопрос о моей виновности, — ответил я ему, — предоставляю решить вам самим, без моего участия. Причину этого уже объясняли вам мои товарищи. Прошу вывести меня из залы заседаний.
— Вы настаиваете на этом? — спросил первоприсутствующий.
— Да, настаиваю.
— В таком случае — уведите подсудимого! — приказал он жандармам.
Те брякнули шпорами и пошли, как вошли: один впереди меня, другой — сзади.
И вот я вновь возвратился в свою тусклую камеру. Но на душе у меня было легко.
Я чувствовал, что исполнил долг товарищества и не показал врагам ничем своего внутреннего волнения, неизбежного при первом публичном выступлении, особенно на суде, в ожидании сурового приговора и после трех лет одиночного заточения, прерванного два года тому назад лишь кратковременным выпуском на поруки к отцу.
Я радостно вскочил на железную раковину умывальника под моим окном и крикнул через окно, смеясь, товарищам, поджидавшим у своих тоже приоткрытых окон каждого нового возвращающегося:
— Вот и я!
— Ура!!! — грянули голоса кругом.
— Ну что, легко отпустили?
— Совсем легко, даже и не уговаривали!
— Значит, и сенаторы приручаются понемногу! — заметил кто-то из первых протестовавших. — А вот мне так пришлось долго спорить, пока отбился!
Мы принялись ждать следующих возвращающихся.
Добровольский был приведен в камеру еще раньше меня; появился в своем окне и Саблин.
Благодаря мягкой погоде, мы долго разговаривали друг с другом в этот день при открытых окнах. Я уже говорил, как давно мы научились сами открывать их и даже вынимать совсем их железные рамы.
8. Тревожное ожидание
Прошло еще недели три.
Наступил день произнесения приговора над нами. Утром вновь загремел замок моей камеры, и помощник управляющего явился с листом бумаги.
— Желаете идти выслушать приговор?
— Нет, — ответил я.
Он отметил мою фамилию на своем листе и, раскланявшись, отправился в следующий номер.
Пошли только те немногие, которые не присоединились к нашему протесту по тем или иным причинам. В глубине души мы не одобряли их образа действий, но считали, что каждый имеет право найти себя уставшим и удалиться в частную жизнь, и потому не прерывали с ними товарищеских отношений.
Понятно, с каким интересом ожидали мы их возвращения, чтобы узнать от них также и свою собственную участь. Через два часа они все возвратились, и по данному сигналу — стуком ложкой о решетку — мы вновь взобрались на свои приоткрытые окна.
— Слушайте! — раздался голос одного из них. — Почти половина — оправданы, а из другой половины большинство осуждены на сроки не выше трех лет заключения со внесением в зачет их предварительного сидения!
— Но мы, — крикнул Орлов, — все сидим уже более трех лет!
— Значит, все будете выпущены! — ответил ему наш глашатай, прибывший из суда.
— Когда же?
— Адвокаты говорят, что сегодня же!
Все мы были в полном недоумении...
Наш приговор был бы очень суров по-заграничному, но он казался нам невероятно мягким по сравнению с бесчеловечностью предыдущих политических приговоров.
— Почему такая неожиданная снисходительность? — заметил в окно Павел Орлов. — Они ссылали на каторгу всех.
— Оттого, что мы не признали их суда, — ответил Никифоров. — Мы показали сенаторам свое презрение, и им стало стыдно с непривычки к такому обращению с ними. Они привыкли к тому, что перед ними трепещут и унижаются все, кто от них зависит.