Повести моей жизни. Том 2
Шрифт:
И это нескрываемое желание заставляет вас ненавидеть его от глубины души.
А на прогулке еще хуже! Там на срединной башне все время поворачиваются двое жандармов и смотрят на вас почти не переставая.
Удивительно ли после этого, что хоть здесь, на городской улице, где никто никем не интересуется, мне захотелось наконец почувствовать себя совершенно одиноким?
И я шел по набережной все далее и далее, удивляясь, что никто не сопровождает меня сзади и не говорит, мне куда идти. Я свернул с Мойки влево по Английскому проспекту, большинство домов которого в то время были еще деревянные, как в пригородах, дошел до Екатерининского канала и повернул по нему направо, к морю.
И вдруг я остановился как вкопанный. На помрачавшемся уже сером фоне неба я с невольным замиранием сердца увидел величественное здание из темно-красного некрашеного кирпича, стоявшее отдельно на площади, на берегу канала, и напоминающее своей высокой башней средневековый замок. Оно стояло в углу между двумя каналами, и через ближайший из них был перекинут живописный каменный мост с четырьмя башнями, соединенными друг с другом, как гирляндами, железными высокими цепями. Я сразу узнал это здание!
Это была Коломенская часть, в темнице которой, во внутреннем дворе, я провел первый месяц своего одиночного заточения.
Мне вспомнилось мое наивное опасение в первые дни неволи, что меня будут пытать по-старинному, огнем и железом, для того чтобы добиться от меня выдачи товарищей. Я не знал еще тогда, что самая худшая пытка — это долгое умственное и физическое бездействие, вынужденная немота при имении языка и моральное одиночество под непрерывным наблюдением врага, не спускающего глаза с вашего вынужденного им бездействия.
Мне вспомнилось, как голодно мне было здесь, вспомнился первый товарищ заточения Кукушкин, считавший меня счастливцем среди остальных заключенных за то, что у меня нет родных, приходящих на свидание, бросающихся на колени и умоляющих с потоками жгучих слез выдать всех своих товарищей, чтобы спастись самому!
«Бедный Кукушкин, — подумал я. — Ты уже два года как умер в этой темнице от тоски и начавшейся чахотки, и твои «непонимавшие» родные остались не утешенными тобою. Поняли ли наконец они тебя хоть после твоей смерти? Кто-то сидит теперь здесь на твоем и моем местах? Тоскуют ли и они теперь так же, как когда-то мы с тобой?»
Мне страшно захотелось думать, что этого нет, что более уже никто здесь не сидит из политических заключенных.
Но я потом узнал, что ошибался, что там сидят и до настоящего времени.
Я прошел мимо этого так памятного мне здания, миновал живописный мост и направился по берегу сливающейся здесь с Екатерининским каналом Фонтанки. Сотни мачт поднимались сплошным лесом от тесно поставленных здесь на зиму и вмерзших в лед небольших парусных судов.
Я прошел далее, и вот передо мною открылась бесконечная равнина — замерзший Финский залив.
Все небо быстро заволакивалось облаками. По его западной части тянулась низкая, резкая, как будто прищемленная между нависшими тучами и замерзшим морем, кроваво-красная узкая полоска вечерней зари, придававшей снежной морской равнине аловатый отблеск.
Я спустился по деревянным ступенькам первобытной набережной на лед и с невольным опасением провалиться в какую-нибудь занесенную снегом старую прорубь пошел вдаль по окованному льдом морю.
Какая разница была между этой пустынной равниной, в которую я все далее и далее уходил по узенькой тропинке, и оставленным сзади меня волнующимся огромным городом! Вот здесь я был уже совершенно один, совершенно свободен от какого-либо заметного или незаметного для меня полицейского или человеческого надзора. Передо мною и кругом меня была одна стихийная природа!
Мне показалась совершенно невероятной эта противоположность между тем, что находилось впереди меня, и тем, что оставалось сзади!
Сзади, освещенные лучами догорающей подоблачной зари, виднелись в полумгле главы соборов, тесные ряды скучившихся человеческих жилищ, идущих на много верст, а впереди передо мною — одно царство стихийных сил! Свежий ветерок дул на меня с моря, как когда-то в покрытых снегом равнинах моей родной усадьбы. В пустынной дали передо мною делалось все темнее и темнее, а сзади меня все ярче и ярче разгорались огни городских фонарей.
«Прощай пока, замерзшее море! До свиданья, заря! — мысленно говорил я, готовый повернуть назад. — Теперь я вновь могу видеться с вами!»
Вдали, налево, вырисовывались на фоне неба лишенные листьев заросли кустарников и какого-то лиственного леска. Я простился и с ними и отправился обратно в город.
Вот я вновь на его улицах, как будто в широких оврагах, и мне стало грустно, что люди не придумали еще устраивать городских улиц на плоских крышах домов, приведенных к одному уровню. Там было бы так хорошо ходить и видеть вокруг себя широкий простор, как будто в равнине!
Я взглянул на часы. Было лишь начало шестого.
Случайный прохожий указал мне, как найти здесь недалеко конку по Садовой улице, которая вывезет меня на Невский проспект. Оттуда я решил пойти пешком на «Пески» к юным курсисткам, которые через моего товарища Никифорова звали меня к себе еще вчера, когда я виделся с ним у Перовской. Мне очень хотелось, как когда-то за границей, в эмиграции, освежить свою душу в кругу совсем юной молодежи, для которой все впереди и ничего позади. Часам к шести я уже звонил у дверей в их квартиру.
Я думал, что и теперь, как в те дни, когда я казался еще почти мальчиком, молодые девушки будут сейчас же тормошить меня и наперерыв расспрашивать обо всем, а затем и сами будут говорить друг с другом, а я буду их слушать и отдыхать душой. Но я не предусмотрел — увы! — одного обстоятельства. Теперь у меня уже выросли усы и небольшая бородка, меня только что судил сенат и нашел виновным в политическом заговоре. Я теперь был для них, курсисток первого курса и гимназисток, уже патентованным деятелем, даже героем, и кроме того, к довершению всех бед, еще и признанным «поэтом», так как сборник «Из-за решетки» лежал тут же у них на столе и открыт был как раз на отделе моих стихотворений!