Повести моей жизни. Том 2
Шрифт:
— А что?
— Здесь такое оживление, какого никогда еще не бывало. После того как мясники избили студентов, провожавших в ссылку своих товарищей, весь город преобразился. Даже средние и высшие «общественные круги» возмутились духом, а рабочие в первый раз коллективно выразили студентам сочувствие.
— Ну а теперь? Оживление не прекратилось?
— Нет! Напротив, увеличилось! Как раз сегодня назначена сходка в Техническом училище для обсуждения вопроса, как поступить завтра.
— А разве завтра будет что-нибудь?
— Как же! Ты не знаешь? Завтра в Сухаревой башне
— Только избитых студентов будут судить? А избивателей вызовут, конечно, в качестве свидетелей?
— Можешь себе представить — нет! Привлекли к суду и нескольких мясников под влиянием общественного возбуждения, возникшего против жандармов даже в высших кругах.
— Удивительное дело! — воскликнул с изумлением я. — Будут судить и избитых, и избивавших вместе друг с другом?
— В том-то и загадка! — ответил он. — Мы думаем, что тут хотят устроить новое побоище. Заметь: суд назначен в зале нижнего этажа Сухаревой башни, а башня, ты знаешь, стоит на большой площади, где можно собрать тысячи народа, да и края площади сплошь заняты мелкими торговцами, очень темным народом. А со стороны полиции идет внушение и теперь, как тогда мясникам, что студенты — это дети помещиков и бунтуют, чтобы восстановить крепостное право.
— Неужели не выдохлась еще эта старая песня?
— Еще нет. Полуграмотные и безграмотные мясники ей искренне верили, да и лабазники у Сухаревой башни поверят тоже.
— Значит, ты думаешь, что эта башня выбрана нарочно, чтоб инсценировать новое избиение темным народом интеллигентов?
— Так все думают! Сегодня вечером ты сам услышишь. Ты ведь тоже пойдешь со мной на сходку в Техническое училище?
— Непременно. И под Сухареву башню приду завтра, чтоб участвовать в защите студентов на случай нового избиения.
Армфельд побежал распорядиться обедом для меня, и я остался на несколько минут в одиночестве. Итак, с первого же дня своего приезда я окунусь с головой в новую жизнь! Как мог бы я подумать о возможности ее четыре года назад, когда мы ходили в народ!
Когда я и Армфельд явились вечером в столовую Технического училища, она была полна народом.
— И вы здесь? — послышались обращенные ко мне среди гула нескольких сот молодых людей знакомые мне голоса Михайлова и Квятковского. Я взглянул на них с нескрываемым изумлением.
— А вы-то сами как попали сюда?
— Я уже бросил своих староверов, — сказал Михайлов с присущей ему одному приветливой улыбкой. — Не стало сил более кувыркаться перед иконами без всякого толку!
— Да и я, — прибавил Квятковский, поправляя на носу свое часто сваливавшееся пенсне, — стосковался по более живой деятельности.
— Быстро же!
— Деревня не для меня, там нужна чисто учительская работа. Надо объяснять, толковать. А какой же я учитель? Мне хочется борьбы за свободу, а не проповедничества на ухо шепотом.
— Значит, и вы, — сказал, обращаясь ко мне, Михайлов, — тоже отказались от мысли поселиться в деревне среди простых людей и природы?
— Я так и думал, — добавил Квятковский, — что вы долго там не проживете.
— Вы и представить себе не можете, — закончил его слова Михайлов, — каким оторванным от всего мира чувствуешь себя, живя в глуши под видом простого человека! Не имеешь возможности получать ни газет, ни журналов; нельзя читать книг, кроме народных лубочных, или получать много писем от друзей, или видеться постоянно с товарищами и местной интеллигенцией. После первых дней новизны мало-помалу наступает ощущение твоей полной беспомощности, полного одиночества, тем более что товарищей в городах каждый месяц одного за другим арестовывают, а новые тебя уже не знают. Чувствуешь, как с каждым днем все более и более остаешься без всяких связей с единомышленниками, как будто бы ты только один и остался существующим на свете среди остальных, чуждых тебе по духу людей.
— Да, я знаю по собственному опыту в прошлом, — ответил я. — Да и теперь, как только стали доноситься до меня вести об уличных манифестациях в городах и о начале давно ожидаемой мною борьбы за свободу, я уже не мог более терпеть. Товарищи заметили это и отпустили меня.
— А сами они все еще хотят селиться в народе?
— Да! Ведь они еще никогда не жили в народной среде. У них в воображении совсем идиллические представления о тайной деятельности среди крестьян под видом простого человека.
— Они тоже скоро возвратятся! — заметил уверенно Михайлов.
— Они не возвратятся, пока самодержавные власти их не заставят бежать, — возразил я.
Мало-помалу наша небольшая группа в зале Технического училища, выделявшаяся среди сотен студентов своим более великовозрастным видом, стала обращать на себя внимание окружающих студентов. То те, то другие из них поглядывали на нас с особым уважением.
— Вас считают, — сказал подошедший к нам Армфельд, — за бывших заключенных по Большому процессу, приехавших сюда из Петербурга руководить предстоящим вооруженным столкновением с жандармами под Сухаревой башней. Приготовьтесь к тому, что при дебатах спросят ваше мнение.
В толпе вдруг произошло движение при входе молодого человека нестуденческого вида.
— Плевако! Плевако! — раздались голоса.
Это был приглашенный студентами защитник на предстоящем процессе, молодой присяжный поверенный, славившийся своим красноречием.
— Господа! — раздался басистый громкий голос широкоплечего бородатого студента, очевидно, уже выбранного заранее руководить дебатами. — Господа! Начнемте! Наш защитник желает высказать свое мнение.
Плевако, взволнованный непривычной ему обстановкой и явно не зная еще настроения всей этой толпы молодежи, начал, откашлявшись:
— Прежде всего надо завтра поставить дело на чисто законную, юридическую почву, без всяких политических демонстраций...
— Какая тут еще законная почва при нашем правительстве!.. — раздался из толпы насмешливый голос с восточным акцентом.
Адвокат покраснел до самых ушей.
— Господа! — воскликнул он. — Если я здесь не нужен, я сейчас же уйду!
И он повернулся к дверям.
— Полноте! Полноте! Зачем уходить? Не обращайте на него внимания! — раздались голоса.