Повести о Глассах
Шрифт:
Фрэнни покачала головой. Она все еще машинально гладила Блумберга. Казалось, она смотрит в одну точку – на рояль.
– Я не могла хоть разок удержаться, не вылезать со своим мнением,сказала она. – Это был чистый ужас. Чуть ли не с первой секунды, как он встретил меня на вокзале, я начала придираться, придираться, придираться ко всем его взглядам, ко всем оценкам – ну абсолютно ко всему. То есть к каждому слову. Он написал какое-то безобидное, школьное, пробирочное сочинение о Флобере, он так им гордился, так хотел, чтобы я его прочла, а мне показалось, что его слова звучат как-то покровительственно, знаешь, как студенты делают вид, что на английской кафедре они уже свои люди, и я ничего лучше не придумала, чем…
Она
– Просто чудо, что он меня не пристрелил, – сказала она. – Я бы его от всей души поздравила.
– Это ты мне рассказывала вчера вечером. Мне не нужны несвежие воспоминания с самого утра, брат, – сказал Зуи и снова отвернулся к окну. Во-первых, ты бьешь мимо цели – начинаешь ругать разные вещи и людей, а надо бы начать с самой себя. Мы оба такие. Я точно так же говорю о своем телевидении, черт побери, сам знаю. Но это неверно. Все дело в нас самих. Я тебе уже не раз говорил. Почему ты этого никак в толк не возьмешь?
– Не такая уж я бестолковая, только ты-то все время…
– Все дело в нас самих, – перебил ее Зуи. – Мы уродцы, вот и все. Эти два подонка взяли нас, миленьких и маленьких, и сделали из нас двух уродов, внушили нам уродские принципы, вот и все. Мы – как Татуированная Женщина, и не будет у нас ни минуты покоя до конца нашей жизни, пока мы всех до единого тоже не перетатуируем. – Заметно нахмурившись, он сунул сигару в рот и попробовал затянуться, но сигара уже потухла. – А сверх всего, – быстро продолжал он, – у нас еще и комплексы «Умного ребенка». Мы же так всю жизнь и чувствуем себя дикторами. Все мы. Мы не отвечаем, мы вещаем. Мы не разговариваем, мы разглагольствуем. По крайней мере, я такой. В ту минуту, как я оказываюсь в комнате с человеком, у которого все уши в наличии, я превращаюсь в ясновидящего, черт меня подери, или в живую шляпную булавку. Король Всех Зануд. Взять хотя бы вчерашний вечер. В Сан-Ремо. Я непрестанно молился, чтобы Хесс не рассказывал мне сюжет своего нового сценария. Я отлично знал, что у него все уже готово. Я знал, черт побери, что мне оттуда не выбраться без сценария под мышкой. Я только об одном и молился – чтобы он избавил меня от устного предисловия. Он не дурак. Он знает, что я не могу держать язык за зубами.
Зуи резко и неожиданно повернулся, не снимая ноги с подоконника, и взял – скорее, схватил – с письменного стола матери пачку спичек. Он опять повернулся к окну, глянул на школьную крышу и снова сунул сигару в рот – но тут же вынул.
– Черт бы его побрал совсем, – сказал он. – Он все-таки душераздирающе туп. Точь-в-точь как все на телевидении. И в Голливуде. И на Бродвее. Он думает, что все сентиментальное – это нежность, и грубость – это признак реализма, а все, что кончается потасовкой, – законное разрешение конфликта, который даже…
– И ты все это сказал?
– Сказал, не сомневайся! Я же только что тебе объяснил, что не умею держать язык за зубами. Как же, я ему все сказал! Он там так и остался сидеть один, и ему явно хотелось сквозь землю провалиться. Или чтобы один из нас провалился в тартарары – надеюсь, черт возьми, что он имел в виду меня. В общем, это была сцена под занавес в истинном духе Сан-Ремо.
Зуи снял ногу с подоконника. Он обернулся, вид у него был напряженный и взволнованный, и, выдвинув стул с прямой спинкой, сел к столу матери. Он закурил потухшую сигару, потом беспокойно подался вперед, положив обе руки на столешницу вишневого дерева. Рядом с чернильницей стояла вещь, которую его мать использовала как пресс для бумаг: небольшой стеклянный шар на черной пластмассовой подставке, а в нем – снеговик в цилиндре. Зуи взял в руки игрушку, встряхнул ее и сидел, созерцая кружение снежинок.
Фрэнни приложила руку козырьком ко лбу и смотрела на Зуи. Он сидел в самом ярком потоке лучей, проникавших в комнату. Если бы ей хотелось смотреть на него подольше, она могла бы переменить положение, но тогда ей пришлось бы потревожить Блумберга, который, видимо, спал.
– А у тебя и вправду язва? – вдруг спросила она. – Мама сказала, что у тебя язва.
– Да, господи боже ты мой, у меня язва. У нас сейчас Калиюга, брат, Железный век. И любой человек старше шестнадцати лет и без язвы – просто проклятый шпион.
Он снова, посильнее на этот раз, встряхнул шар со снеговиком.
– Но вот что забавно, – сказал он. – Хесс мне нравится. По крайней мере, он мне нравится, когда не пытается навязать мне свое творческое убожество. Все же он хоть носит жуткие галстуки и нелепые костюмы с набитыми ватой плечами в этом запуганном, сверхконсервативном, сверхпослушном сумасшедшем доме. И мне нравится его самодовольство. Он так самодоволен, что держится даже скромно, дурак несчастный. Он явно считает, понимаешь ли, что его неуклюжий, напыщенно-смелый, «незаурядный» талант делает честь телевидению, а это уже какая-то дурацкая разновидность скромности, если вдуматься. Он смотрел на стеклянный шар, пока снежная круговерть немного утихла.
– И Лесаж мне в каком-то смысле нравится. Все, что ему принадлежит, лучше, чем у других, – его пальто, его катер с двумя каютами, отметки его сына в Гарварде, его электробритва, – все. Как-то он повел меня к себе обедать, а по дороге остановился и спрашивает, помню ли я «покойную кинозвезду Кэрол Ломбард». И предупреждает, чтобы я приготовился к потрясающей неожиданности, потому что его жена, мол, вылитая Кэрол Ломбард. Вот за это я буду любить его по гроб жизни. Жена его оказалась до предела усталой, рыхлой блондинкой, похожей на персиянку.
Зуи живо обернулся к Фрэнни, – она что-то сказала.
– Что? – спросил он.
– Да! – повторила Фрэнни, бледная, но сияющая – видно, и она тоже была обречена любить Лесажа по гроб жизни.
Зуи с минуту молча курил свою сигару.
– Но вот что меня убивает в этом Дике Хессе, – сказал он. – Вот отчего я такой мрачный, или злой, или какой там еще, черт побери; ведь первый сценарий, который он сделал для Лесажа, был просто хороший. Он был почти отличный, честное слово. Это был первый сценарий, по которому мы сняли фильм, – ты, кажется, не видела – была в школе или еще где-то. Я там играл молодого, очень одинокого фермера, который живет вдвоем с отцом. Парень чувствует, что фермерская жизнь ему ненавистна, они с отцом вечно бьются, чтобы заработать на хлеб, так что после смерти отца он тут же продает скот и начинает строить великие планы – как он поедет в большой город и будет там зарабатывать.
Зуи опять взял в руки снеговика, но трясти не стал, а только повернул подставку.
– Там были неплохие места, – сказал он. – Распродав коров, я то и дело бегаю на выпас присмотреть за ними. И когда перед самым отъездом я иду прогуляться на прощанье со своей девушкой – я ее веду прямиком на выпас. Потом, когда я уже перебрался в большой город и поступил на работу, я все свободное время околачиваюсь возле загонов для скота. А конец такой: на главной улице громадного города, где мчатся сотни машин, одна машина делает левый поворот и превращается в корову. Я бегу за ней прямо на красный свет – и гибну, затоптанный обезумевшим стадом.