Повести о Ломоносове (сборник)
Шрифт:
Василий Дорофеевич наконец выпрямился, огляделся, будто присматриваясь к чему-то новому и незнакомому. По лицу пробежала судорога, как от сильной боли.
– Сын у меня ушел. Кровь моя. В нем надежда была. Пусто сердце осталося. Из груди все ушло. – И он снова погрузился в хмельную дремоту.
Банев подошел к Василию Дорофеевичу, тронул его за плечо.
– Слышь-ко, Василь! Слышь! – Банев стал трясти его за плечо. – Слышь ты! Очнись! – Потом склонился к самому уху своего приятеля: – Важное скажу. Слушай хорошо.
Ломоносов насторожился.
– Жив
– А? Откуда знаешь?
– Не было случая, чтоб Михайло когда в поле сбился.
Василий Дорофеевич приблизил к Баневу свое лицо.
– Не собьется, думаешь, а? Не застынет?
– Нет.
– Ах… У тебя хмельного чего нет? Душа горит.
Банев взял с полки бутыль с брагой, налил в небольшой, ярко начищенный медный братынь. Василий Дорофеевич трясущимися руками выхватил братынь из рук Банева и, расплескивая брагу на пол, через край, стал жадно глотать круто сваренный хмельной напиток. На мгновение он отрывался, переводил дух и опять пил. Потом поставил братынь на стол, отодвинул его рукой. Будто какая-то темнота снова набежала на Василия Дорофеевича, и снова недобрыми стали у него глаза.
– Другом мне всю жизнь был. Эх ты!..
– Был другом. И останусь – так думаю. И еще вот что, Василий, скажу: не от одного меня Михайле помога была. И те не враги. Народом поднимался.
– Народом? Зачем встревать в чужое дело?
– Стало быть, почуяли: не чужое.
– Не враги… А пошто сына у меня отняли?
– Василий, не отняли – спасли.
– От кого? От чего?
Но Банев не отвечал.
– A-а… понял, – недобро сказал наконец Василий Дорофеевич и взял со стола книгу.
– Что тут?
– Научное.
– К тому Михайло и ушел?
– Да.
– А науки-то всё одно к делу прикладывать?
– Не иначе.
– У меня же дело.
– Не то, значит. Есть поболе.
Тут Василий Дорофеевич не выдержал и яростно ударил по книге кулаком.
– Что? Боле моего нету! Живем мы – и что того важнее? А мое дело – для жизни.
Василий Дорофеевич мерил комнату большими, грузными шагами, размахивал руками и, не слушая спокойных ответов Банева, возбужденно говорил:
– Что задумали! А! И какие такие у вас права? Все равно все в моей правде живете. Только я-то сноровистее – вот и весь сказ. Не объясняй мне ничего. Все сам понимаю.
– Василий! – И, подойдя к своему другу, Банев крепко взял его руку повыше локтя. – Василий… А как Михайло, мужик наш куростровский, и всему нашему крестьянству, и роду твоему ломоносовскому на славу книгою надо всем, что есть, поднимется? – очень медленно, тихо и пристально глядя ему в глаза, говорил Банев. – А? Вдруг мужик на первое место наукой возьмет да и вывернет? А?
Василий Дорофеевич удивленно посмотрел на Банева.
– Как же это, чтоб мужик надо всем поднялся? – Он покачал головой. – Нет. В сказках про то услышишь только.
– А вот как да не в сказке сбудется?
Ломоносов
– Ха! – как будто обрадовался он. – Это ты раззадорить меня хочешь. Соблазнитель! И думаешь, что я, как дитя неразумное, сразу взял да и поверил? Нет, брат! Все равно Михайлу верну. У моего ему стоять! А то вот помру я, а добро, которое потом кровавым нажил, чужие придут да расхитят. Хватит забот Михайле и здесь. А то что придумали! Надо всем! Верну.
– Почему раньше не вернул?
– Хотел… Метель… Не нагнал.
– А ежели бы не метель?
– Кончится метель – нагоню.
Банев валко пошел к маленькому слюдяному окошку, закрытому занавеской.
– Смотри-ка, Василий, – сказал он, отодвигая занавеску.
Василий Дорофеевич не заметил, что метель уже кончилась. Сейчас с неба смотрели чистые, светлые звезды, и их зеленый свет сиял на утихшем и легшем на землю снегу.
Как раз в это время Михайло выходил к Матигорам, на прямую Московскую дорогу. Отсюда, с возвышения, он в последний раз посмотрел на свою родную деревню.
– Ну? Пойдешь? – спросил Банев.
Василий Дорофеевич подошел к окну, уперся широко разведенными руками в стену, придвинулся к оконнице, стал смотреть. Смотрел долго и молча. Потом отошел, сел, сгорбился. Вдруг, поглядев с вызовом на Банева, он хитро сказал:
– Ты что же, Иван, все вроде в западню меня ловишь? Напрасно! Эх, напрасно! Ха-ха-ха! И на какую приманку? На гордыню. Да знаешь ли ты, что над гордыней разум поверх должен быть? А? А без него она вроде как парус в море без руля.
Ломоносов еще хлебнул браги.
– Мужик! Надо всем! Где слыхано? Михайлу нагоню. Понял? Не сейчас же только. Далеко не уйдет. Рассветет – тогда.
Но ни тогда, когда рассвело и больше уже не поднимался над дорогами беспокойный снежный вихрь, ни позже, в морозные ясные дни, не настиг в пути своего сына Василий Дорофеевич Ломоносов.
Всякие мысли шли ему в голову, когда он собирался идти вдогонку за сыном, – собирался, но так и не пошел. Что же остановило его?
Казалось ему и так: минет месяц, другой, третий – и поймет Михайло, как круты для мужика дороги там, куда он ушел, поймет – и вернется обратно, в насиженное и устроенное гнездо. И не лучше ли потому оставить его в покое? Пусть сам испытает, чтоб по своей воле для него все решилось.
Это, что ли, остановило Василия Дорофеевича?
Другую же мысль он упорно старался от себя отогнать.
Придумал же Банев! На гордость всему ломоносовскому роду возвысится Михайло, его, Василия Ломоносова, сын! Он настойчиво отстранял эту мысль, а она все возвращалась и возвращалась, как будто и в самом деле взяла над ним власть.
Это ли остановило его? И понял ли Василий Дорофеевич разницу между гордыней и смелостью, перед которой разум открывает далекий путь?
Почему же все-таки ни в ту зиму, ни позже не попытался вернуть домой сына Василий Ломоносов?