Повести. Очерки. Воспоминания
Шрифт:
Многие подозревали искренность и правдивость путевых рассказов Верховцева, но в этом ошибались. Дело в том, что, несмотря на сравнительную молодость (ему было 34 года), он столько видел и слышал, что когда оглядывался на пережитое, то не шутя спрашивал себя: «Уж полно, я ли все это перевидел и переиспытал?»
Ему припомнился случай по поводу книжки Путешествия по Персидской границе [35] : участвуя там раз в поимке персов-разбойников, грабивших наши пограничные пределы, он просто, без ложной скромности, описал эту оригинальную экспедицию и свое участие, — какой же поднялся шум по этому
35
…случай по поводу… путешествия по Персидской границе — происшествие, случившееся с самим В. В. Верещагиным.
Сергей полагал и часто говорил, что если б он вздумал хоть сжато и сухо изложить все то, что с ним в различных обстоятельствах приключилось, то рассказ его окрестили бы названием: Не любо — не слушай, а врать не мешай.
От воспоминаний о пережитых впечатлениях мысль Верховцева невольно перешла к заметкам и наброскам недавно виденного и перечувствованного, сделанным в свободные часы, за последнее время его пребывания в госпитале, едва ли менее интересным, чем те, что делались на поле битвы; они остались вместе с некоторыми другими вещами в руках Надежды Ивановны, то есть в надежных руках, но хорошо ли она понимает цену этих каракулей для него?
Не мешало бы предупредить ее — написать пару слов с кем-нибудь из встречных, вот хотя бы с этим казаком. Нет, вернее, с тою повозкой «Красного Креста» — это народ милый, который не откажет в услуге.
Плотный, добродушного вида доктор шел рядом с повозкой, и когда Сергей попросил его передать написанную на лоскутке из записной книжки записку в Систово, сестрам милосердия, охотно согласился исполнить.
— Скажите им, пожалуйста, поклон от Верховцева, которого вы встретили в добром здоровье.
— Вы — литератор Верховцев? — переспросил доктор.
— Да, я — литератор.
— Mesdames, — закричал толстяк зычным голосом, — ступайте Верховцева смотреть!
Как муравьи, высыпали из повозки сестры милосердия и окружили сконфуженного литератора, едва успевавшего пожимать протянутые к нему руки.
— Не трудитесь, не беспокойтесь, не церемоньтесь! — наперерыв залепетали веселые голоса, когда он сделал движение, чтобы слезть с лошади.
— Как ваша рана? Мы так интересовались вами. Ведь она еще не закрыта, как же вы едете верхом, зачем вы так рискуете? Мы все поклонницы вашего таланта и боимся за вас!
— Жаль, что вы не в моих руках, — сказала самая хорошенькая и поэтому, вероятно, самая смелая сестрица, — я ни за что не позволила бы вам такой вольности.
— Она держала бы вас в ежовых рукавицах, — вмешалась другая.
— Я готов, возьмите меня под свою команду, — ответил Сергей и невольно подумал: «Как ты ни хороша, а моя Наталка все-таки лучше».
Обещано было не только исправно передать записку, но и пожаловаться, всячески очернить и оклеветать его.
«Вот эти, поработавшие, поверят, когда я буду писать о войне, — подумал Верховцев, направляясь далее, — поверят тому, что нужно самому перечувствовать, выстрадать войну, для того чтобы верно писать о ней, а общество, особенно высшее, непременно укорит меня в преувеличении, легкомыслии и злой тенденции».
Вообще в обществе утвердилось мнение, что работа легка литераторам, а Верховцеву в особенности, что ему стоило только присесть, чтобы набросать очерк, написать повесть, продать в какое-нибудь повременное издание, получить денежки и т. д.
Какая это была ошибка! Сергея Ивановича сердило такое фальшивое представление о его трудах, потому что он страшно мучился над своими работами: достаточно было того, чтобы характер одного из действующих лиц вышел непоследователен или чтобы какие-нибудь подробности не укладывались в намеченные рамки, — он впадал в отчаяние и буквально лишался аппетита, сна и всякого покоя, часто на несколько суток сряду, пока дело не поправлялось. Он знал, что за это время становился тяжел и неприятен для всех тех, с кем приходил в соприкосновение, но изменить себя не мог.
Когда благодаря упорному труду или случайно набежавшей мысли удавалось побороть трудность, он становился сообщителен, экспансивен, пожалуй, даже слишком, и весьма возможно, что люди, знакомившиеся с ним в один из таких часов, выносили впечатление, что в «верхнем» этаже у него не совсем ладно.
«Он увлекается», — говорили о нем, чтобы не сказать: «Он бредит», — не принимая в соображение того простого обстоятельства, что бедный литератор, пробывши несколько недель буквально в одиночном заключении, в борьбе с характерами, типами и разными подробностями, понятными и интересными пока только для него одного, натурально рад был поболтать с первым подвернувшимся ему после того живым человеком о вещах, долгое время бывших для него как бы запретными.
Предстоявшая женитьба сулила ему больше правильности и покоя в этом отношении, тем более, что в Наташе была артистическая жилка; она серьезно занималась прежде музыкой, и ей должны были быть понятны радости и разочарования артиста-писателя. Кто знал, впрочем, чт'o готовило будущее в этом отношении и два художественных темперамента не сулили ли столкновений? Во всяком случае, приходилось заранее мириться с некоторым ограничением свободы, и Верховцев сознательно соглашался с этим из любви к Наталочке, — любви, которая заставила его понять, что все прежние вспышки этого чувства были только временными привязанностями довольно невинных свойств и силы. Противиться новому чувству он не мог, потому что это значило бы без всякой пользы казнить себя, накладывать руки на живого человека и на возможное развитие его таланта; вышло, что, всегдашний противник всего банального, он мысленно повторил избитые фразы о том, что «не мог бы жить без Наташи» и что «он просто не жил до знакомства с ней».
«Однако что было бы со мной, — рассуждал он, — если б я лишился ее: умер бы? Заболел бы? Пожалуй, нет, а вот разве заехал бы подальше за турецкую цепь… Во всяком случае, это было бы страшно тяжело, так же тяжело, как, например, передвигаться после того, как отняли бы ногу, — что это была бы за ходьба?»
Познакомившись с Наталкой в деревне, где он хорошо ее узнал и понял, что это честная, неглупая и энергическая девушка, Сергей серьезно пожалел о необходимости расстаться с ней и, уехавши, просто заскучал. Его первое письмо к ней, — они уговорились переписываться, — было даже немного восторженное от сквозившего между строк чувства, но Наташа не поняла его, потому что далека была от мысли, что умный Сергей Иванович может полюбить ее.
В ее ответе не было никакого выражения привязанности, и он показался Верховцеву так холоден, что его второе послание было умышленно-рассудительно и коротко, а затем последовавшее представляло обыкновенные дружеские сообщения отсутствовавшего старшего товарища. «Напрасно я тратил мой порох, — думал он, — напрасно позволил себе увлечься, — излияния мои нимало не интересны ей».
«Так и есть, — думала, с своей стороны, Наташа, — как ему прежде скучно было со мной, так теперь скучно переписываться, мои письма глупы и неинтересны, в них сквозит деревенский неуч», — и самолюбивая девушка нарочно укоротила свой второй ответ, исключила из него все, что могло дать тень намека на навязчивость и желание непременно продолжить переписку.