Повести. Пьесы
Шрифт:
— Да, да, да. Вспоминаю. Помню, помню, ну как же… Да, да, да.
Ничего-то она не помнила.
— Потеряли вы своего пуделя, — сказал я угрюмо, что было совсем уж неприлично и несправедливо.
Да, потеряла. Но ведь вся ее жизнь была цепочкой потерь. Она теряла здоровье на ночных репетициях, теряла свежесть кожи, калеча ее ежевечерним гримом, теряла зрение под театральными прожекторами, теряла молодость, теряла друзей, на которых не хватало времени, теряла любимых и любящих, на которых не хватало внутренних сил. Зато на сцене была велика и становилась все
Что делать, искусство забирает у человека слишком много, лишь остатки отдавая собственно жизни: не хватает на два потока единственной души. Причем если добрый, тонкий человек сер в стихах или музыке, мы же его потихоньку и презираем. Зато другой могуч в творчестве, а в жизни, увы, приходится подхалтуривать.
Говорят, некоторых достает на все — и на человеческие отношения, и на искусство. Я таких богатырей, пожалуй, не встречал. Но если есть они — дай им Бог!..
Но это я уже далеко ушел от Елены. Так вот, распив с двумя другими билетершами и девочкой из бухгалтерии бутылку сухого винца, Ленка распростилась с театром.
А затем в ней словно заработал какой-то таившийся до времени резервный моторчик.
И недели не прошло, она уже работала на телестудии помощником режиссера. А еще через месяц поступила там же, на студии, на курсы ассистентов — служба рангом повыше. И все это без колебаний, без былой своей нерешительности, ни с кем не советуясь и не обсуждая столь существенные в жизни шаги.
Мало того — Елена пристроилась в одну из редакций внештатным ретушером, что давало ей в месяц дополнительно рублей двадцать, очень и очень не лишних.
Сторонившаяся прежде житейской сутолоки, без зависти пропускавшая вперед более целеустремленных, она вдруг словно проснулась и бросилась догонять преуспевших сверстников, и подруг своих в том числе.
Взыграло ли в ней самолюбие?
Наверное, и это сказалось, но лишь самую малость.
Главные причины были куда более земные.
Елена и раньше жила небогато. В старом доме у Пионерских прудов у них с матерью имелись две трети большой комнаты. Оставшуюся треть, отгороженную шкафами и занавесками, занимал бывший муж матери, Ленкин отец, — чуть не написал я «бывший отец».
Впрочем, пожалуй, так было бы верней. И отцом он стал бывшим — некогда хороший портной, истаскавшийся по ателье, по халтуркам, по женщинам, по закусочным, по квартирам. Теперь это был пенсионер, семидесятилетний благодушный полуалкоголик, лицо которого — и нос, и впалые неряшливые щеки, и в маразматической улыбке губы, и легким безумием поблескивающие глаза — все было в красных пятнах и прожилках.
Видно, когда-то он был обаятелен, и стиль поведения сложился соответственный. С годами обаяние ушло, остались лишь манеры обаятельного человека, выглядевшие гротескно и почти непристойно.
Теперь он гордился взрослой дочерью.
Она же за время его отлучек — последняя длилась восемь лет — совсем отвыкла от родителя и не испытывала к отцу ни любви, ни нелюбви, а только немного брезгливую жалость да чувство неудобства оттого, что рядом за занавеской живет чужой, неопрятный и добродушно назойливый старый человек.
Мать у Елены прежде работала в больнице медсестрой. Здоровье ее и раньше подводило. В последние же годы совсем расхворалась и вынуждена была уйти на инвалидность. Пенсия ей вышла маленькая.
Вот и пришлось девятнадцатилетней девочке стать в доме хозяином и главой.
Теперь и она была занята, видеться мы стали редко. Перезванивались, правда, довольно регулярно. Раза два в месяц дребезжал у меня телефон, и утробный женский бас приглашал уважаемого писателя на творческую встречу с акушерами Кунцевского района или на читательскую конференцию в московский цирк. Голос Ленка меняла здорово. Обычно я ее все же узнавал, иногда не узнавал, но в любом случае, конечно, соглашался, только ставил условие: чтобы в цирк и обратно меня доставили на такси или, в крайнем случае, на слоне.
Манеры Елена, в основном, сохранила прежние, веселые. Но при встречах замечалось, как она замоталась, посерьезнела и, к сожалению, потускнела, как тускнеем все мы, попав в беличье колесо неизбежной бытовой суеты. Бежим, торопимся — и все по кругу, по кругу…
Даже в лице Елены появилась какая-то озабоченность, словно бы застывшая торопливость — и туда успеть, и там не опоздать.
Ее волосы по-прежнему лохматились, но на пуделя она больше не походила. Теперь она почему-то напоминала мне пони, неприхотливую и невзрачную лошаденку, которую так легко принять за коротконогого жеребенка — да вот тянет она всю жизнь, как взрослая лошадь! Посмотрите хоть в зоопарке: на одном кругу одинаковые повозки, облепленные детьми, тащит и высоченный верблюд, и эта коротышка. Жизнь, увы, на малорослость скидок не делает…
Еще тогда, в парке, я пообещал Елене — я у тебя останусь.
А ведь тоже не остался.
Начались у меня неприятности, не так тяжелые, как затяжные. Но сперва-то я не знал, что они затяжные, и стал довольно энергично бороться. Все остальное временно отложил, и Ленку в том числе. Вот к понедельнику утрясу свои дела — тогда и увидимся…
Но проходил понедельник за понедельником, дела не утрясались, неудача наслаивалась на неудачу, пока я наконец не задал себе простой вопрос.
Ну, вот я борюсь. А если бы не боролся — тогда что? И сам себе ответил: а ничего. То же самое и было бы. Ни хуже, ни лучше. Времени бы свободного больше осталось. Тогда я решил, что это — полоса.
В принципе, полоса — понятие туманное. Но все же что-то такое в человеческой жизни существует. Даже в пословице отражено. Пришла беда — отворяй ворота.
Если разобраться, пожалуй, никакой тут мистики нет.
Ведь может так случиться: две-три неудачи подряд. Само по себе оно не страшно. Но человек, живое существо, внутренне начинает настраиваться на неудачу. Пропадает уверенность в себе. Да и сослуживцы начинают осторожничать: раз человеку не везет, значит, есть какая-то причина. И там, где прежде помогали, теперь предпочитают подождать.