Повести. Пьесы
Шрифт:
И вдруг — звонок в дверь.
Поднимаюсь, кое-как поправляю пижаму.
Лестничная площадка выстужена, окна в подъезде обледенели, снизу, от дверей, ползет мороз. И вот из этой холодины и неприютности — Ленкин нос картошкой, малиновые щеки, старенький цигейковый воротник…
Толстая от кофты на свитер, болтает какую-то чушь, улыбается, сует мне два яблока и шахматный листок — ведь запомнила, что увлекаюсь.
Есть люди, от одного присутствия которых жить лучше…
Градусник вымела. Хотела платки постирать —
— А Наталья как? — спрашивает так весело, будто Наталья не в больнице, а в оперетту пошла.
И почему-то становится спокойней. Ну, болен, ну, Наталья больна. Так выздоровеем же! В конце концов, если уж болеешь — и это надо делать с удовольствием. Вот партию Таля разобрать — подробно, с вариантами. Когда еще будет на это время!
А Ленка рассказывает театральные сплетни и просто сплетни — вот умница! Когда голова чужая, ни читать, ни писать — сплетни вполне диетическая духовная пища!
Порылась в холодильнике, что-то нашла, нарезала, разложила красиво на тарелочках — вышел легкий завтрак из трех блюд. И все это — рта не закрывая.
А потом надевает свою кофту на свитер, с трудом влезает в пальто, сразу становясь толстой. Я даю ей три рубля, говорю номер палаты. И по морозной, гриппозной Москве едет Елена с пакетом апельсинов на другой конец города, в больницу…
Не сочувствовала, не ободряла — просто болтала глупости.
Я тогда долго болел, многие навещали. А запомнилась, четко, до мелочей, — она…
Опять подошла весна. Елена стала готовиться на театроведческий.
Поступать туда полагалось со своими работами. Конкурс, экзамены — это уж потом.
И снова Ленка заколебалась: что писать, как писать, да и надо ли поступать вообще.
И опять я стал ее уговаривать, увлекся, сам поверил в свои педагогические похвалы и в конце концов придумал такого оригинального и мудрого театрального критика, что самому завидно стало. На этой волне вдохновения я и продиктовал Елене ее первую статью, полную таких сверкающих идей, что и слепой бы углядел в девчонке нового Кугеля. За эту статью мою приятельницу и отсеяли на творческом конкурсе.
Какой-то решающий член приемной комиссии строго выговорил нестандартной абитуриентке за ее взгляды на театр, сомнительные и безответственные. А насчет формы заметил, что она небезынтересна, но несомненно откуда-то списана.
Как можно списать форму отдельно от содержания, он не объяснил, а Елена, подавленная его суровым тоном, не спросила.
Впрочем, и спроси она — что изменилось бы?
Так и не взяли нас с ней в театроведы.
И опять по Ленкиному лицу мне показалось, что огорчил ее вовсе не провал, а лишь процедура провала. Во всяком случае, к дверям театрального зала она вернулась без всякой горечи, пожалуй, даже с облегчением.
К этому времени я стал получше понимать ее необычную любовь к театру. Раньше я, как и все ее знакомые, принимал за данность: любит — значит, должна чего-нибудь хотеть. Теперь же понял, а может, просто привык: она вот такая. Любит — и все. И вполне ей того достаточно…
Примерно в это время случился у Елены первый — всерьез — парень.
Он был молодой инженер, способный и с перспективами — по крайней мере, так поняла Ленка с его слов. Он подошел к ней в антракте, о чем-то заговорил. Потом еще несколько раз встретились.
Сперва парень пробовал хвастаться. Это впечатления не произвело, к успехам ближних Елена всегда была равнодушна. Но он, к чести своей, быстро сориентировавшись, стал жаловаться. Тут парень попал в самую точку. Ленка сразу же, будто только того и ждала, взяла его тяготы на себя и принялась жалеть своего инженера как умела, а потом — как он хотел.
Он же жалел ее мало и очень быстро стал относиться пренебрежительно, потому что себя ценил по перспективам, а в ней видел, что есть, — билетерша с десятилеткой, только и всего.
Спустя месяц, может, чуть больше, он ее бросил. Девчонка рассказывала об этом не столько с болью, сколько с неловкостью. Неловко ей было за него: уж очень некрасиво он все это организовал. Позвал к приятелю на вечеринку, туда же привел молчаливую и розовую, как семга, девицу, и стал громко распространяться, как после вечеринки они с семгой поедут на дачу, и как там никого нет, и какая там мягкая постель… Все это при Ленке и для Ленки.
— Ну зачем он так? — спрашивала она, глядя мне в глаза. — Неужели не мог просто сказать — и все? Я же ничего от него не требовала, не собиралась его удерживать… Зачем ему нужна была эта пошлость?
Я молчал. Зачем люди делают друг другу гадости?
— Если бы он был дурак… — начала Елена и остановилась. Я сказал:
— Давай-ка разок поговорим серьезно.
Она не ответила, даже не кивнула. Но по безропотному ее лицу чувствовалось: сама поняла, что что-то в судьбе ее — на исходе, хочешь не хочешь, пришла пора для новых жизненных усилий.
Мы пошли в парк, подальше, где не было людей.
Кончался август. Лист на липах держался крепко, но река за ночь холодала, и купающихся мальчишек стало заметно меньше. По реке ходили редкие лодки, с высоты обрыва они казались почти неподвижными.
— Ну что, брат, — сказал я ей, — пожила в свое удовольствие, а теперь надо что-то решать. Это ведь первый звонок. А может, и не первый.
Она отозвалась:
— Ты про эту историю?
Я возразил:
— Не только. Когда ты виделась с девчонками в последний раз?
— К Женьке ездила на той неделе…
— Погоди, — перебил я, — а она к тебе когда заходила?
Елена пожала плечами.
— А другие когда?
— Анюта приходит.
— Кроме Анюты?
Она промолчала.