Повести
Шрифт:
Приехали на Васильевский. Мишка попрощался с Тимом и помчался наверх, а Карцев пожал Тиму руку. Не отпуская руку Карцева, Тим прикурил у него и сказал:
– Ты счастливый, Карцев… У тебя сын есть. Знаешь, как я тебе завидую?..
– Женись, Тим, и у тебя сын будет.
– Ты меня не понял, старик, - грустно улыбнулся Тим и отпустил руку Карцева.- Я не хочу жениться. Я хочу сына…
Мишка не знал, что Веры нет в живых. Карцев с самого начала жестко и неумолимо потребовал от тещи и Любы молчания. Была выработана ложь, которой неизвестно сколько придется пичкать Мишку. На любой его
Поэтому сейчас, сидя в такси, Карцев нервничал и боялся, что Мишка услышит все, о чем говорила теща. Но Мишка, утомленный последними неясно тревожными днями, находившийся в состоянии нервного перевозбуждения оттого, что он снова едет с папой в цирк, уснул еще дома, в ожидании такси, и теперь сон его становился все глубже и глубже…
На вокзал приехали рано. Уложив Мишку спать в крайнем двухместном купе, Карцев, теща и Берта долго стояли в тамбуре. Теща плакала, просила Карцева беречь Мишеньку и писать ей часто и подробно. Берта курила, стряхивая пепел в большую, пухлую согнутую ладонь.
За пять минут до отхода поезда теща прошла в купе и долго смотрела на Мишку. Подбородок у нее трясся, и дрожащие пальцы все поправляли и поправляли на Мишке толстое мохнатое железнодорожное одеяло. А потом вышла на перрон и сказала Карцеву:
– Хорошо, что вдвоем только поедете… Ты уж не кури там, Шуренька… Потерпи, а то в коридорчик выйди…
И тогда Карцев обнял тещу и стал целовать ее старое, мокрое лицо, а Большая Берта стояла в стороне, так и держа в одной руке пепел, а в другой давно погасшую сигарету. Она стояла в центре перрона, и поток бегущих людей плавно рассекался перед ней и, миновав ее, снова смыкался в одну торопливую струю…
А потом перрон тронулся и медленно потянулся назад, к вокзалу. Карцев стоял за спиной проводницы и, как в детстве, махал рукой. С каждым взмахом он чувствовал, что силы, которыми он сдерживал себя все эти дни, стали покидать его; будто на пол с неслышным лязгом падали одна за другой части кованых лат, защищавшие его от всего на свете…
Перрон кончился, проводница закрыла дверь, и Карцев прошел в свое купе.
Мишка спал на боку. Одеяло с него сползло, и голая Мишкина нога свесилась с узкого вагонного диванчика. Карцев снял пиджак, повесил его у двери, погасил верхний свет и зажег синюю контрольную лампочку. Затем сел у Мишки в ногах и, уже сидя, стал поправлять на Мишке одеяло. Он осторожно уложил Мишкину ногу в постель, и Мишка от прикосновения перевернулся на спину.
Карцев сидел, бессильно забившись в угол, и смотрел на бледное лицо Мишки, и не было сейчас на Карцеве ни одного защищенного места. Горячими сильными толчками подступил кипящий комок слез, и Карцев сжался в последнем усилии сдержать себя. Но дыхание с хрипом рвалось из груди, и стон, переполнявший все существо Карцева, выплеснулся в его руки, очень сильные руки, яростно зажавшие собственный рот жесткими от трапеции пальцами…
Он долго плакал, обхватив руками голову, подняв колени до подбородка, съежившись и закрываясь висящим пиджаком, а поезд постукивал колесами, изредка и на мгновение вбирая в себя желтый свет станционных фонарей. И тогда лицо спящего Мишки на долю секунды несильно вспыхивало, и Карцев видел в его лице лицо Веры, ее излом бровей, ее вздернутую верхнюю губу, и был счастлив, что Мишка так на нее похож…
А когда мимо пронеслась запоздалая электричка и пронзила ночь своим птичьим криком, Мишка открыл глаза и сонно сказал:
– Папа…
Карцев вытер лицо полой пиджака и промолчал. Ждал, что Мишка снова уснет.
– Папа, - тревожно повторил Мишка и приподнял голову.
– Что, сынок?
– ровно спросил Карцев.
– Папа, я пить хочу… - сказал Мишка.
* Ты мне только пиши
Волков лежал в коридоре хирургического отделения.
В том месте, где стояла его кровать, было совсем темно, и только в конце коридора, на столе дежурной сестры, горела маленькая, приглушенная абажуром лампочка.
В левой руке толчками пульсировала боль. Боль прерывала дыхание, покрывала губы шуршащей корой и сотрясала тело Волкова мелкой непрерывной дрожью. Волков отсчитывал десять толчков и на несколько секунд терял сознание. В себя его приводил далекий свет на столе дежурной сестры, и Волков снова начинал считать.
На десять толчков его хватало…
В какое-то мгновение, кажется на седьмом толчке, лампа стремительно всплывала вверх, а затем начинала неумолимо двигаться к лицу Волкова, заполняя собой все: пол, потолок, стены и высокие белые двери палат. Весь окружающий мир становился одной только лампой, и Волкову казалось, что теперь он сам несется в это кипящее море света. И столкновение Волкова с этим неумолимым блистающим ужасом рождало десятый болевой толчок, после которого Волков терял сознание. И все начиналось сначала.
Каждый раз, когда сознание возвращалось к нему, он хотел крикнуть сестре, чтобы она потушила эту жуткую лампу, но боялся, что пропустит счет толчков, и десятый, самый страшный, придет неожиданно…
И тут Волков услышал, как совсем рядом начала скрипеть дверь. Скрип становился все сильнее и сильнее. Он нарастал медленно и неотвратимо и вдруг почему-то перешел в ровный скрежет танковых гусениц. Острой болью скрежет раздирал барабанные перепонки, и Волкову казалось, что сквозь него идут танки.
«Танки!!! Танки!..» - беззвучно закричал Волков, и грохот моторов и визг танковых траков, скользящих по камням, заполнили его мозг.
Дверь остановилась. Танки исчезли. И в наступившей тишине Волков услышал, как кто-то тихо и отчетливо спросил:
– Как этот?.. Из цирка?
И кто-то в ответ промолчал.
Отец Волкова был посредственный художник и чудесный человек, а мать - веселая, остроумная и немного взбалмошная женщина.
Война застала четырнадцатилетнего Волкова в Териоках, в детском доме отдыха Литфонда, куда устроила его мать через одного знакомого литератора.
В доме отдыха было скучно. Волков слонялся по берегу залива и получал выговоры за опоздание на ужин. И когда началась война и мать примчалась за ним в Териоки, Волков был обрадован тем, что его увозят из этого нудного, пахнущего хвоей дома…