Повести
Шрифт:
— Книжек, хлопцы, жалко!
— Ничего, их же больше на руках, чем в клубе.
Ячный сегодня не может говорить громко. Он стоит возле кабины понемонского грузовика, и мне не слышно его вопросов, доносятся только ответы шофера. Ячный сипит в шерстяной платок, которым он обвязан по самые усы, и шоферу кажется, что старик глуховат.
— Двадцать тысяч! То и другое — помпа и машина! — кричит он с полусвернутой цигаркой в грязных руках. — По единоличному делу, дядька, шиш купишь!..
— А может, из вас, хлопцы, кто-нибудь уже испугался? — с затаенной усмешкой спрашивает Малевич. — Может,
Наши в ответ смеются.
— Кто боится, Юрий Иванович, — говорит Шарейка, — тот заявления не писал.
«И не такие, как сегодня, удары пришлись на долю этой рано поседевшей головы, — думаю я, глядя на Юрия Ивановича. — Пять лет панской тюрьмы: батрак, был одним из активнейших подпольщиков. А в сорок четвертом, вернувшись с фронта, он узнал, что мать, жена и две дочки погибли от фашистской руки… Разоренный захватчиками колхоз, который хорошо пошел было перед войной, пришлось строить заново, на голом месте…»
— Юрий Иванович, — говорю я, — у нас вчера о вашем зерне разговор был.
И вот он глядит на меня, этот тихий, на вид даже угрюмый человек, глядит с доброй улыбкой старшего брата.
— Мы решили обратиться к вам, — продолжаю я, — чтоб вы нам помогли до осени семенами.
Пожарище клуба все еще тлеет, как свежая рана, а мы уже вон о чем.
9
Нелегкое это дело — порывать со старым, издавна устоявшимся укладом жизни, отказываться от того, что наживалось годами и кровавыми мозолями.
Людям, родившимся при коллективном строе, смешно и дико кажется, что в наши дни какая-нибудь тетка Агата стоит на загуменье чуть не плача, потрясенная тем, что и сюда пришел трактор и пашет уже по-новому — не вдоль поля, а поперек…
Людям смешно, а тетка чуть не плачет. С каждым заходом трактора все приближается к деревне сплошной массив пашни, все короче становятся полоски и межи. И старуха, кажется, готова просить тракториста:
— Сынок, хоть бы кусочек межи оставил, а то…
По этой вот меже сорок лет назад она в первый раз шла жать свою полосу. Иван впереди, а она следом. Хоть и тесно было на загоне, жали рядом. И все толковали о том, как бы это да где бы это найти такой заработок, чтобы шире стало и их поле?.. От этих мыслей, должно быть, и прихватил Иван плугом свою межу, отодвинул ее малость к чужой полосе, за что ему тогда чуть не проломили голову соседи.
Тут, у этой межи, родила Агата первую дочку. Запеленала свою Зосю в платок и снова взялась за серп. Страшные были тогда времена: одни бабы, мужья-то все на «николаевской» войне…
По этой меже маленькая Зося, шатаясь от тяжести жбанка, носила батьке и маме воду, когда отец вернулся с войны. Жали все ту же полоску. Снова Иван говорил про широкое поле, про хлеб. После Октября здесь, под властью панов, вековечная тяга к вольной земле стала еще сильнее. Говорил и Иван про тот край, где народу просторно и сытно. Все двадцать лет говорил, пока не пришло и сюда освобождение. Сам не дожил: подкосили болезнь, принесенная из окопов, и тяжелый труд, нищета. Старуха вдовой праздновала тот, самый радостный в жизни, день, когда их, бедняков, наделяли землей.
Теперь люди говорят, что в колхозе
Нам было смешно, когда в клубе на собрании мой зять Михась сказал о реке, за которой он живет. Потому что не река отделяла хлопца от колхоза, а свой хуторок за рекой, куда он весной сорокового года перенес отцовскую хату, получив надел земли. За эту свою, свободную землю он с первых дней войны пошел в партизаны, а затем на фронт. Земельку эту — свою — ему нетрудно пахать и с протезом.
Как только мы освободили и приспособили под конюшню два обобществленных гумна, Ячный заявил, что первым хочет сдать свою лошадь в колхоз.
И вот мы пришли к старику во двор.
Из открытых дверей хлева, услышав нас, с писком рассыпались воробьи. Гнедая Ласточка стояла над желобом. Подняла голову и приветственно фыркнула: «Фу-туту!..»
Не нам, конечно, а хозяину. Она подошла к двери, уперлась грудью в жердь загородки.
Старые пальцы Ячного перебирали черные пряди челки. Ласточка покрутила головой и ущипнула зубами рыжий кожух старика, а потом, чтобы показать, что это в шутку, ткнулась в его ладонь испачканными овсяной мукой губами.
В левой руке старик держал уздечку — новую, с красными кистями у наглазников.
— На, возьми, — передал ее Ячный Шарейке.
Шарейка поглядел на Ячного, молча взял из его рук уздечку и вывел кобылу из хлева.
— Эх ты, пава! — восторженно крикнул он, когда веселая, холеная Ласточка горделиво заплясала на снегу. — Вот так бы тебе всегда и в плугу и в возу. Ну, пошли!
— Погоди, дай теперь мне, — остановил его Ячный.
— Глядите вы! — засмеялась Олечка, дочь старика. — Наш тата сегодня ворожит, что ли? «На тебе, дай мне». Ей-богу, прямо смешно!
Но Ячный ничего не ответил. Он молча взял повод и зашагал с кобылой на улицу.
— Весь век путного коня не имел, — бормотал на ходу, — а вот нажил, и жалко… Хоть кланяйся вам, хлопцы, чтоб никому не говорили…
Да… нелегкое это дело — порывать со старым.
В тот же день со дворов потянулись телеги, плуги, бороны, веялки… Все это на середину деревни, где в обобществленном гумне был устроен склад инвентаря.
И вот приезжает туда дед Милюк.
Кобыла ладная у него, а хомут на ней почему-то тесный и старенький. Прежде чем снимать с его телеги добро, Ячный поглядел на деда Милюка, поглядел на этот самый хомуток и как ни в чем не бывало поздоровался:
— Здорово, Семен! Может, закурим? У меня, брат, мультанчик забористый, огнем печет, черт его задери…
Они отошли и начали потихоньку сворачивать и слюнить цигарки.
— Старый дурень, — таинственно зашептал Ячный, прищуривая на деда свой хитрый глаз.
— То есть как — дурень? Ты что?
— Я-то ничего. Я член оценочной комиссии, а вот ты-то что? Ты думаешь, я ослеп, или забыл, или у меня не записано, что мы у тебя оценивали? Пускай кобыла постоит, а ты ковыляй, брат, домой и неси сюда новый хомут. А этот, если хочешь, можешь взять себе обратно. Будешь на праздники сам надевать заместо галстука. Вот что.