Повести
Шрифт:
– Дома кто остался?
– Мама и сестра.
– Отец нет?
– Отец простудился на строительстве в Магнитогорске и умер. Он инженером был.
– Ай, плохо, когда отец нет! А у меня отец, мать, четыре сестры. Большой семья был. Кушать садились - целый взвод. Война кончим - в гости приглашаю тебя, лейтенант. Понравится наша природа. У нас совсем останешься.
– Нет, ни на что я свое Замоскворечье не променяю, Касымов, - возразил Кузнецов.
– Знаешь, сидишь зимним вечером, в комнате тепло, голландка
– Хорошо, - покачал головой Касымов мечтательно.
– Хорошо, когда семья добрый.
Замолчали. Впереди и справа орудии приглушенно скрипели, скоблили по-мышиному лопаты зарывающейся пехоты. Там уже никто не ходил по степи, и не доносилось ни единого звука соседних батарей.
Только снизу, из впадины реки, где в береговом откосе первая батарея отрывала для расчетов землянки, долетали порой скомканные голоса солдат и еле уловимое слухом позвякивание котелков. А за рекой на той стороне, где-то в глубине северобережной части станицы, одиноко буксовала машина, и все это как бы впитывалось, поглощалось огромно разросшимся безмолвием, идущим с юга по степи.
– Тишина странная… - сказал Кузнецов.
– С сорок первого года не люблю такую тишину.
– Почему не стреляют? Тихо идет сюда немец?
– Да, не стреляют.
Кузнецов встал, разогнув натруженную спину, и тотчас вспомнил о котелке с водой. Пить ему больше не хотелось, хотя по-прежнему сохло во рту; он сильно прозяб на обдуваемой береговой высоте, остыло насквозь влажное белье, и началась мелкая внутренняя дрожь. «Обессилел я так? Или промерз? Водкой бы согреться!» - подумал Кузнецов и по мерзло-хрустящим комьям земли пошел к откосу, где вырублены были ступени вниз.
Распространяя теплый запах горохового концентрата, кухня стояла прямо на льду реки; и тлел пунцово и мирно жарок под раскрытым котлом, который обволакивался паром. Гремел черпак о котелки. Сливаясь в темную массу, толпились вокруг кухни расчеты, обступив работающего повара; переговаривались недовольные и подобревшие, разогретые водкой голоса солдат:
– Опять суп-пюре гороховый, конь полосатый! Другого не придумал!
– Ну, подсыпь, подсыпь - о жене задумался! Почему, братцы, все повара жадные?
– Задушил горохом! Не знаешь, какие случаи от гороху бывают?
– На вредном производстве молоком поить надо.
– Не балабоньте, язык без костей… Еще по-умному сообразил - молоком, - на все стороны огрызался повар.
– Зачем упрекаете? Я, что ль, вам корова?
Кузнецов вдохнул вместе с чистой морозной свежестью речного льда запах подгорелого супа - и его замутило. Он свернул - мимо кухни - в темень высокого откоса, натыкаясь на разбросанные по берегу лопаты и кирки. Вскоре впереди проблеснула вертикальная щель света - оттуда пробивались говор, смех. Он нащупал рукой, отбросил брезентовый полог, вошел в запах сырой глины и опять же еды.
В землянке, вырытой на полный рост, с шипеньем брызгая белым пламенем, светила поставленная на дно ведра снарядная гильза, заправленная бензином; на разостланном брезенте дымились котелки с супом, расставлены рядком кружки с водкой. Головами к огню лежали здесь лейтенант Давлатян, сержант Нечаев и, подобрав колени под полушубок, немного боком сидела Зоя, грызла сухарь, осторожно рассматривала какой-то альбомчик, аккуратно маленький, обтянутый черной замшей, с круглой золотистой кнопочкой, альбомчик-портмоне.
– Кузнецов!.. Наконец-то!..
– воскликнул раскрасневшийся от еды Давлатян; он словно бы похудел лицом за ночные часы утомительной земляной работы, а глаза и острый носик его блестели, как у мышки, глядевшей на огонь.
– Где ты пропадал? Садись с нами! Вот твой котелок. Твой заботливый Чибисов принес!
– Спасибо, - ответил Кузнецов и, поправив воротник шинели, полулег возле подвинувшегося Давлатяна; после темноты на брызжущее пламя бензина больно было смотреть.
– Где свободная кружка?
– Из любой, - сказал Нечаев и подмигнул карим глазом Зое.
– Все в полном здравии, как штыки.
– Вот моя, Кузнецов, - предложил Давлатян и, тоже глянув на Зою, подал тоненькими, измазанными в земле пальцами кружку, наполненную водкой.
– Мне сейчас не хочется что-то, знаешь. Потом наверняка разбавленная водка, какой-то ерундой пахнет. Даже керосином, кажется.
– Точно, - сказал Нечаев с шевельнувшейся ухмылкой под усиками.
– Смесь. Вода с разбавленным одеколоном. Только для девушек.
Стараясь сдержать дрожь в руке, Кузнецов пригубил кружку, почувствовал ее запах, но, перебарывая себя, подумал, что сейчас озноб пройдет, зажжется в теле облегчающее тепло, и натянуто сказал:
– Ну что ж… Смерть немецким оккупантам!
Уже насилуя себя, выпил отдающую сивухой, ржавым железом жгучую жидкость и закашлялся. Он ненавидел водку, никак не мог привыкнуть к ней, к этой каждодневной фронтовой порции.
– Ужасная бурда!
– воскликнул Давлатян.
– Невозможно пить. Самоубийство! Я же говорил…
– Суп-пюре для закуски, товарищ лейтенант.
– Нечаев усмехнулся, пододвинул котелок.
– Бывает. Не в то горло пошло.
– Видимо, - почти неслышно ответил Кузнецов, но к котелку не притронулся, взял с брезента осколочек ржаного сухаря и, прислонясь к стене спиной, стал жевать.
– Скажите, Нечаев, - не подымая головы, сказала Зоя.
– Где вы взяли этот альбом? Зачем он вам? Ужасный альбом…
«Почему она здесь, а не с Дроздовским?
– подумал Кузнецов, как бы отдаленно вслушиваясь в голос Зои, чувствуя разлившееся в животе тепло.
– Непонятно все это».