Повести
Шрифт:
С того и началось…
— Девка–то хоть ничего, видная? — расспрашивал старуху расстроенный Парамон.
— Деваха–то из себя славная, — со вздохом отвечала бабка Марья, — да ведь кто же ее знает, какая она для жизни–то… И молоденькая шибко! Ну, школу только что кончила, дак…
«То–то его дома все нет и нет, — думал Парамон. — Поначалу, как приехал, помогал по хозяйству, вечерами дома сидел, семечки щелкал. А теперь целыми днями на берегу, на рыбалке, на море. Оно бы и ничего, пусть отдыхает, да вот как обернулось…»
Ох, не хотел Парамон такого свата, как варнак Виталька! Ох, не хотел!..
Глава 22
А
И он, с ожесточением ворочая лопатой, замешивал хрустящий раствор, делал смесь из шлака, цемента и воды, а потом заливал раствор ведрами в траншею между тумбами, подводя «ленту» фундамента под бревна нижнего венца.
Какая прорва этот фундамент! Уж сколько раствора в него влезло! Сколько старых кирпичей втолкал в него, железяк, подобранных на свалке, «для арматуры», как советовал Парамон. Около двенадцати кубометров всего этого добра вбахал в фундамент, а «лента» все еще не поднялась до первого венца. «Все жилы вымотал чертов обжора!» — мысленно ворчал Горчаков на фундамент.
Бегом, бегом спешит Горчаков к куче шлака, нагребает шлак в ведро, ссыпает в корыто, добавляет цемент, перемешивает их лопатой, чтобы светло–серый порошок равномерно распределился в черной ноздреватой массе шлака; теперь воды сюда плеснуть из бочки, да при этом не переборщить, не разжижел бы раствор. И вновь скрежещет лопата по жестяному дну корыта, перемешивая кашицу раствора, целый день скрежещет лопата; и даже по ночам, когда засыпаешь, этот скрежет стоит в ушах.
А вечерами нужно еще грядки поливать, и поливать как следует. Не то чтобы Горчаков этого не знал раньше, знал, конечно, и поливал. А вчера посмотрел, как сосед Виталька уливает свой огород, и понял, что огородник он, Горчаков, липовый, поливает свои грядки для блезиру, помочил сверху, побрызгал из лейки, видимость поливки есть, и точка. Но ведь корешки–то у растений так и остались в сухости, пленка смоченной сверху земли для растений — что мертвому припарки. «Формалист несчастный! — ругал себя Горчаков. — Только диву даешься, сколь снисходительны к тебе растения, насколько понимают твою неопытность! И растут сами по себе, не надеясь на твою поливку — чего, мол, ждать от хозяина–неумехи! Надо, мол, как–то вырастать, опираясь на собственные силы…»
Стыдно Горчакову стало перед хилыми, невеселыми растениями, перед жалкими стебельками огурцов, перед свалившимся набок и словно бы подпаленным снизу горохом, перед помидорами, которые свернули свои листья трубочкой. «Ах, бедные мои, бедные! — расстраивался Горчаков. — Посеял, породил, можно сказать, вас, дал вам жизнь, а теперь мучаю!..»
И взялся за поливку по–настоящему. Раз за разом бегал к колодцу за водой, к тому самому, что под высокими тенистыми кленами. А колодец этот, надо сказать, был одним из чудес Игнахиной заимки. Единственный на всю деревню колодец, который не пересыхал, не иссякал даже в самую жестокую засуху. И потому не иссякал, что строитель его, как объяснил Горчакову Парамон, удачно попал на какую–то подземную жилу, на какой–то разлом либо сдвиг в земле.
Колодец старый, сруб его местами покрылся зеленым мхом и весь в зарубках от топора. «Это
Ну а когда идет поливка, то у колодца, считай, весь околоток, и кто с чем. С кадушками на колесах, с флягами, с бидонами, с канистрами, с баками, с эмалированными, оцинкованными и пластмассовыми ведрами, с коромыслами. Здесь тогда непрерывно погромыхивает бадья, поскрипывает ворот, плещется вода; тут же идет оживленный обмен новостями.
В знойные дни под вечер, бывает, вычерпывают колодец до дна, вода тогда идет с соринками, мутноватая, и это всякий раз пугает заимчан — что как и этот колодец истощится?.. Хорошо вон Гастроному и подобным ему, у кого насосы гонят воду по стальным трубам с моря! А на себе потаскай ее на обрыв да потом еще взберись с полными ведрами на высокую гору. Не всякому под силу. Вот и получается, что на колодец вся надежда, а он возьмет да иссякнет… Но — чудо. Наутро колодец вновь бывал полон, снова готов был поить и людей, и скотину, и растения.
Ах, удовольствие прийти к колодцу, под сень его кленов, поставить пустые ведра на приступку, отодвинуть со сруба тяжелую крышку, снять с крючка бадью, опоясанную понизу железным обручем, швырнуть бадью во тьму колодца и, притормаживая ладонью попискивающий от трения ворот, слушать, как летящая бадья шлепнется о воду! Тут берись за рукоятку и как только зачерпнувшаяся бадья дернет стальной тросик, крути рукоятку и радуй глаз тем, как аккуратно, виток к витку, наматывается на ворот витой тросик. Как он похрустывает при этом! Каким звоном наполняется темная пасть колодца от падающих капель! Будто кто на ксилофоне играет.
Но вот бадья выплывает из мрака, и в ее колышущемся зеркале отражается небо, ветви кленов и твоя довольная физиономия. Тут подхвати бадью и опрокинь ее над ждущим на приступке ведром. Как весело кружится и затем успокаивается, становится кристально чистой студеная вода! Не водичка, а слеза! Как оттягивают плечи полнехонькие ведра! Как холодят босые ноги лоскутки воды, что срываются, выплескиваются из покачнувшихся ведер! И какие искрапленные брызгами и запыленные бывают ноги к концу поливки.
Горчаков наполнял водой железную бочку на своем огороде, и на бочке выступала испарина, четко был виден уровень, до которого поднялась ледяная вода.
А когда вода в бочке согревалась, он брался за лейку, направлял пучок журчащих струек на растения и всем нутром своим ощущал, как корни жадно пьют живительную влагу, как растения будто бы облегченно вздыхают после целого дня пребывания в полуобморочном состоянии; как они на глазах веселеют, освежаются и оживают; как вновь напружиниваются их поникшие от зноя листья. Чувство у Горчакова при этом было… ну какое–то почти родительское, почти материнское.