Повседневная жизнь Дюма и его героев
Шрифт:
«— Ваши слуги называют вас «ваша милость»; для журналистов вы — милостивый государь, а для ваших избирателей — гражданин. Эти оттенки очень в ходу при конституционном строе» («Граф Монте-Кристо». Ч. Ill, VIII).
Интриги этого времени слишком откровенны и бессовестны, особенно если дело касается политики. Так, г-н Сарранти, приехавший в Париж для организации переворота в пользу сына Бонапарта, попадает под суд не за бонапартизм, а за убийство и ограбление, совершенные другим человеком («Сальватор»), Сарранти открыто говорит на процессе о своих политических взглядах, но судьи его не слышат и в протоколы его речь не заносится. Сарранти, человек чести, предпочитает идти на казнь, нежели просить помилования: невиновного нельзя
Аналогично меняются со временем и фавориты королей. Если мы сравним хотя бы миньонов Генриха III («Графиня де Монсоро») и семейство Дюбарри («Жозеф Бальзамо»), то различие сразу бросится в глаза.
Во-первых, миньоны Генриха III: Келюс, Шомберг, Можирон, д’Эпернон, Сен-Мегрен — дворяне далеко не в первом поколении. Несмотря на явную изнеженность и женственность, свойственную их, судя по всему, особой сексуальной ориентации, соответствующей вкусам короля, они остаются воинами-дворянами, видящими свой долг в защите чести короны. Пропаганда Католической лиги, всеми средствами поносившей последнего Валуа, сделала из миньонов чудовищ. Во время восстания в Париже (этот период у Дюма уже не описан) толпа осквернила их могилы. Но Дюма не видит причин для предвзятости и показывает нам этих молодых людей во всем многообразии их характеров: они заносчивы и устраивают Бюсси засаду, нападая вчетвером на одного (за что получают по заслугам), но они всегда стоят на защите короля, которого любят и как человека, и как олицетворение принципа власти, и в конце концов погибают, защищая этот принцип.
Дюбарри уже не дворяне. Графиня Дюбарри получила титул лишь благодаря расположению Людовика XV, при дворе которого царит наглое бесстыдство, каждый заботится лишь о себе и удовлетворяет свои растущие запросы. Брат графини Дюбарри готов нанести оскорбление дофине, а сама графиня стремится влиять на привязанного к ней короля так, чтобы все, что он делает, приносило пользу только ей и ее семейству. Франция для нее ничего не значит. Не желающий и не умеющий уже обходиться без нее Людовик XV готов, потакая любовнице, поступиться государственными интересами.
Его прадед Людовик XIV, в отличие от него, еще соблюдал равновесие между своими интересами и интересами дела. Марии Манчини он предпочел испанскую инфанту, женитьба на которой обеспечила ему независимость в правлении («Виконт де Бражелон», «Молодость Людовика XIV»), В тех же случаях, когда увлечение не наносит ущерба государству (Лавальер), король позволяет ему беспрепятственно развиваться, порой растаптывая при этом чувства окружающих.
Итак, даже проследив путь интриг и рассмотрев портреты фаворитов с XVI по XVIII век, мы убеждаемся, что «традиция мельчает». Наверное, это лишь подтверждало для Дюма мысль о том, что Провидение предначертало закат монархии во Франции.
Отношение людей XIX века к церкви и религии не было однозначным. Многолетние религиозные войны периода Реформации, идеи Просвещения, революционное богоборчество 1790-х не могли не сказаться на религиозных воззрениях французов. Неслучайно один из героев Дюма говорит: «Если бы Бог, который может все, мог бы дать забвение прошедшему, на свете не было бы ни богохульников, ни материалистов, ни атеистов» («Полина», IX). Девятнадцатый век строил свою жизнь скорее не на религиозных, а на моральных принципах. И хотя подтверждение законам морали по-прежнему искали в Евангелии, новое видение мира не всегда ему соответствовало.
Частое повторение слова «Бог» отнюдь не свидетельствовало об истинной религиозности говорящего. Ведь и приведенные выше слова вложены в уста разбойника. К тому же Церковь участвовала в политике, политика же не всегда делалась чистыми руками. То, что раньше скрывалось завесой незнания, обнаруживалось; сакральное профанизировалось. Профанизация
«— Это было во время войн католиков с гугенотами. Видя, что католики истребляют гугенотов, а гугеноты истребляют католиков, и все это во имя веры, отец мой изобрел для себя веру смешанную, позволявшую ему быть то католиком, то гугенотом. Вот он и прогуливался обычно с пищалью на плече за живыми изгородями, окаймлявшими дороги, и, когда замечал одиноко бредущего католика, протестантская вера сейчас же одерживала верх в его душе. Он наводил на путника пищаль, а потом, когда тот оказывался в десяти шагах, заводил с ним беседу, в итоге которой путник почти всегда отдавал свой кошелек, чтобы спасти жизнь. Само собой разумеется, что, когда отец встречал гугенота, его сразу же охватывала такая пылкая любовь к католической церкви, что он просто не понимал, как это четверть часа назад у него могли возникнуть сомнения в превосходстве нашей святой религии. Надо вам сказать, что я, сударь, католик, ибо отец, верный своим правилам, моего старшего брата сделал гугенотом.
— А как кончил свою жизнь этот достойный человек? — спросил д’Артаньян.
— О сударь, самым плачевным образом. Однажды он оказался на узенькой тропинке между гугенотом и католиком, с которыми он уже имел дело и которые его узнали. Тут они объединились против него и повесили его на дереве. После этого они пришли хвастать своим славным подвигом в кабачок первой попавшейся деревни, где как раз сидели и пили мы с братом…
— И что же вы сделали? — спросил д’Артаньян.
— Мы выслушали их, — ответил Мушкетон, — а потом, когда, выйдя из кабачка, они разошлись в разные стороны, брат мой засел на дороге у католика, а я на дороге у гугенота. Два часа спустя все было кончено: каждый из нас сделал свое дело, восхищаясь при этом предусмотрительностью нашего бедного отца, который, из предосторожности, воспитал нас в различной вере» («Три мушкетера», XXV).
Отношение к религиозным догматам в целом оставалось по большей части почтительным, но в XIX веке их сень уже не охраняла служителей Церкви. В литературе образ человека в сутане далеко не всегда рождал мысль о святости или пробуждал надежду на спасение. Этот образ мог приводить в ужас картиной бури подавленных страстей, обрекающих других на несчастья, как, например, в случае отца Клода Фролло в «Соборе Парижской Богоматери» В. Гюго. Он мог вызывать возмущение читателей, являя собой пример неприкрытого лицемерия, преследующего добродетель в своих корыстных целях, как в «Турском священнике» О. Бальзака. Священник мог, наконец, стать комическим персонажем, как, например аббат Обен П. Мериме, притворяющийся влюбленным в мадам П. лишь ради того, чтобы церковное руководство, желая избежать скандала, перевело его на новое место «с повышением».
В романах Дюма есть, наверное, все типы носителей сутаны: и благочестивые, и ужасные, и добродетельные, и лицемерные, и возвышенные, и комичные.
Одного из них мы помним с детства. Это кардинал Ришелье, священник и политик, крупный государственный деятель. К сожалению, во многих экранизациях «Трех мушкетеров» Ришелье показан в роли картинного злодея, что для Дюма вовсе не характерно. И хотя могущественный кардинал является противником мушкетеров, он-то как раз первым и заговаривает, как мы видели выше, о «естественной справедливости», которой руководствуется в своих действиях. Дюма показывает его человеком, служащим идее короля-принципа в большей мере, чем сам Людовик XIII. В своем торжественном обращении к сыну в усыпальнице Сен-Дени Атос говорит о короле, лежащем в гробу перед ним: