Повседневная жизнь Монпарнаса в Великую эпоху. 1903-1930 гг.
Шрифт:
«Шестерка», зон Хейгенса
Правда, существовал еще зал Хейгенса. Поскольку конца войне не предвиделось, осенью 1916 года потихоньку стала налаживаться культурная жизнь. По просьбе Блеза Сандрара его земляк, скульптор Эмиль Лежен, располагавший просторной мастерской в глубине двора дома 6 по улице Хейгенс, в двух шагах от «Ротонды» и «Дома», согласился предоставить ее группе художников, музыкантов и поэтов, объединившихся в ассоциацию «Лира и Палитра» для организации выставок, концертов и лекций. Это начинание с первых дней пользовалось успехом. Лишенные культурных развлечений, парижане повалили в зал Хейгенса, светские дамы, разодетые г-ном Пуаре словно догарессы [26] , соседствовали с «ротондовскими» художниками в свитерах.
26
Догаресса - супруга венецианского дожа.
– Примеч. ред.
В целом все это походило на репетицию грандиозного монпарнасского празднества «безумных лет».
Мастерская Эмиля Лежена не отличалась особым комфортом. Зрителей окуривала капризная печь, зимой здесь
В утренних концертах в зале Хейгенса принимали участие замечательные исполнители: пианисты Рикардо Виньес и Марсель Мейер, певица Жан Батори и Пьер Бертен, будущий член актерского общества театра «Комеди Франсез», в тот период еще не определившийся в смысле музыкальной карьеры.
«Парад» - первая ласточка послевоенного мира
Помимо Сандрара у «Лиры и Палитры» имелся еще один вдохновитель - переполненный энергией юноша. Порадовав собой салоны XVI округа вслед за графиней де Ноай, он с некоторым запозданием открыл авангард и устремился на Монпарнас. Жана Кокто, демобилизованного после необычайного военного приключения, вероятно, положенного в основу романа «Самозванец Фома», поначалу встретили с некоторой сдержанностью, если не сказать недоверием. По отношению к нему поэты и художники испытывали что-то вроде аллергии. Особенно Макс Жакоб: он не только относился к нему неприязненно, что вполне можно было бы понять, но буквально ненавидел его особой ненавистью коллеги по цеху. Этот шустрый, богатый и слишком хорошо одетый юноша вызывал беспокойство. Его подозревали в том, что он хочет использовать в личных целях находки, сделанные в бедняцких мастерских Монпарнаса и Монмартра. Даже Пикассо сильно возмутился, получив от него в начале 1917 года приглашение (на полпути между «Домом» и «Ротондой», как он уточнит в «Воспоминании-Портрете») работать с ним над балетом «Парад» и вместе отправиться в Рим, где труппа Дягилева уже начала репетиции. Пикассо попросил время на размышления, таким необычным показалось ему предложение, но, в конце концов, согласился и уехал в Рим, не подозревая, что это путешествие, во-первых, станет поворотом в его творчестве, неожиданно заставив вновь соприкоснуться с классической постановкой, и, во-вторых, положит конец его богемному существованию. Вернувшись из Италии, он покинул удаленный домик в Монруж, где укрывался после смерти Евы, и устроился в отеле «Лютеция» на бульваре Распай. Его выбор оказался символичным: начался «светский период» жизни художника, как назовут его впоследствии. В Риме он влюбился в молоденькую танцовщицу из труппы Русского балета, дочь одного генерала царской армии, очень быстро склонившую его к женитьбе. «Русская девушка - это та, на ком женятся», - предупреждал его Дягилев в начале их отношений, которые смело можно назвать идиллией. Пышное бракосочетание Пикассо с Ольгой Хохловой состоялось 12 июля 1917 года в русской церкви на улице Дарю на радость и, конечно же, на горе; свидетелями на нем были Кокто, Аполлинер и Дягилев.
Между тем премьера «Парада» прошла 18 мая в Шатле с огромным скандальным успехом. Страшное негодование зрителей вызвало не либретто Кокто, не отличавшееся особой оригинальностью, и не костюмы и декорации Пикассо, вопреки приверженности организаторов к кубизму представлявшие собой возврат к самому строгому классицизму. Публике пришлась не по вкусу музыка Сати. Он ввел в свою партитуру стук печатной машинки, и слабонервная публика сочла себя, чуть ли не оскорбленной, решив, что композитор имитировал пулеметные очереди. Зрители увидели в этом неуместный намек на недавние события, ведь сражения под Верденом и восстания едва закончились. Зал взорвался криками и свистом, несмотря на клаку, подготовленную Дягилевым, созвавшим на спектакль всех имевшихся в монпарнасских кафе художников и отпускников. Часть мест даже распределили среди группы солдат русского экспедиционного корпуса, прибывшего в Париж после февральских событий в Петрограде. Их присутствие не способствовало успокоению публики, более того, в этом усмотрели провокацию. Отчаявшийся Дягилев, вообще никогда не отличавшийся особой смелостью, на первом же поезде увез свою труппу в Испанию. Конец войны был отмечен на Монпарнасе печальными событиями, следовавшими одно за другим. Сначала смерть Аполлинера, затем, год спустя, - Модильяни и самоубийство его подруги. Неприкаянный художник, превративший «Ротонду» в арену самовыражения, скончался в Шарите от туберкулезного менингита. Ему было тридцать шесть. На следующий день Жанна Эбютерн, «Кокосовый орешек» монпарнасской легенды, уже подарившая ему дочь, будучи снова на сносях, выбросилась из окна своей комнаты.
Эта трагедия потрясла колонию художников Монпарнаса, воссоздавшуюся после мрачных военных лет, тем более что семья Жанны Эбютерн повела себя бесчеловечно, отказавшись принять тело несчастной женщины.
Эммануэль Модильяни, узнав о смерти брата и не имея возможности покинуть Рим из-за своих обязанностей депутата итальянского парламента, прислал Кислингу телеграмму: «Похороните его, как принца».
И действительно, словно принца, принца юности, Модильяни препроводили на Пер-Лашез. Его сопровождал длинный кортеж из поэтов, писателей и художников, еще не сознававших, что вместе с ним они хоронят свое прошлое.
Монпарнас до четырнадцатого года растворялся в легендарном тумане. По окончании войны все изменилось. Художники, погибавшие от нищеты в своих мастерских, стояли на пороге богатства и славы. Совсем чуть-чуть не дожил до этого и Модильяни. Его произведения неимоверно возросли в цене сразу же после его смерти. Избегая мест, напоминавших о былых страданиях, бедолаги «Парижской школы» последовали примеру Пикассо, комфортно устроившегося на улице Ла-Боеси, и Матисса, обосновавшегося в Ницце. Сутин проводил почти все время в Сере и Каньесе. Если он и появлялся на Монпарнасе, то избегал кафе перекрестка Вавен, заполненных еврейскими художниками. Превратившись в сноба, он делал вид, что понимает только по-французски. Цадкин перебрался на улицу д'Асса, став собственником целого студийного комплекса; Фудзита, Дерен приобрели особняки, Шагал поселился в роскоши в Пасси, далеко, очень далеко от района своей молодости. И на Монпарнасе остались лишь те «старики», кто любил праздник: Кислинг, Паскен, Мане-Кац… Они сделались забавными фигурантами, создавая что-то вроде эстетического флера для всего того, что превратилось в настоящую индустрию удовольствий.
Глава шестая
РАЗГАР ПРАЗДНЕСТВА
Установление мира положило начало легендарной эпохе Монпарнаса, когда в течение десяти лет он был главным центром притяжения для всего мира. В новый виток «золотой лихорадки» втянулись полчища художников, литераторов и всяких сомнительных личностей, всегда встречающихся там, где «жарко». Лучше всех передал дух той эпохи Фернан Леже - нормандский барышник и тонкий наблюдатель, сумевший своим острым взором разглядеть всевозможные веяния и изменения мира искусства, отказавшегося от довоенных принципов: «1918 год. Мир измученный, доведенный до крайности, утративший за четыре года свое лицо. Человек, наконец, поднимает голову, открывает глаза, смотрит, начинает дышать и ощущать вкус жизни: неудержимая жажда танцевать, тратить деньги, ходить наконец-то во весь рост, орать, вопить, разбазаривать все подряд. Всплеск жизненных сил захлестнул людей. Канарейка и розан в горшке еще здесь, но их больше не замечают. Через открытое окно к вам врывается пронзительно освещенная стена дома напротив. Огромные буквы, четырехметровые фигуры проецируются в комнату. Цвет укрепляет позиции; вскоре он подчинит себе всю жизнь. Человек 21-го года, вернувшись к нормальной жизни, сохраняет в себе моральное и физическое напряжение тяжелых военных лет. Он изменился. Экономические баталии заняли место кровавых боев. Промышленники и бизнесмены соперничают, потрясая цветом, словно рекламным оружием. Невиданное буйство красок, живописный беспорядок заставляют полыхать стены. Ни законов, ни управы, чтобы остудить накаленную до предела атмосферу, бьющую по глазам, ослепляющую, сводящую с ума; что ждет нас впереди?» [27]
27
Femand Leger. Lettre a Andre Mare publiee dans le catalogue de l'Exposition Fernand Leger au Musce des Ats decoratifs. Juin-octobre 1956.
Монпарнас оказался в центре перемен, происходивших на волне лихорадочного возбуждения, почти нездорового желания жить и действовать. После заключения мира на перекресток Вавен вернулись уцелевшие в бойне, затем, в последующие месяцы, - те, кто пережил злополучные годы за границей: Паскен, Мане-Кац, Пуни, де Кирико, подозрительный Эренбург, ведший просоветскую пропаганду в литературных кругах; суровый Мондриан (Дали прозвал его «Все-не-так-Мондриан»), вернувшийся к своей стерильной, безвкусной жизни на улице дю Депар не обращая внимания на проституток, поджидавших клиентов у его дверей… И вскоре началось нашествие. Установившаяся, наконец, свобода передвижений, так же как политические и географические изменения, спровоцированные войной, революции и гражданские войны вызвали приток огромного числа людей разных цветов кожи и одежды на бульвар Монпарнас. Они стекались из Литвы, Украины, Польши, Румынии. «Лавина евреев!» - восклицал Генри Миллер; и на самом деле, курчавые евреи из самых отдаленных гетто отдыхали на террасах кафе бок о бок с японцами, напомаженными аргентинцами, смуглыми испанцами, пропитанными водкой скандинавами, рыжими парнями из Коннектикута, открывшими для себя Монпарнас благодаря войне.
Жильцы новых красивых зданий держали дистанцию. Обходя стороной кафе перекрестка Вавен, они предпочитали «Версаль», «Кафе де Вож» в нижней части бульвара Монпарнас, где когда-то игроков в манилью вдохновлял разговорами Франсуа Коппе.
Старый район кучеров, огородников и косматых поэтов менялся прямо на глазах. Отныне королями здесь сделались художники, и вся жизнь обширного округа определялась их запросами. Их же в свою очередь вскоре смыло новой волной, состоявшей из еще более сомнительных личностей: визионеров, мистиков, наркоманов, мошенников, сумасшедших всех сортов, наподобие того епископа-гностика, разыскивавшего Изиду среди проституток с улицы Бреа. В кафе обсуждали кубизм, супрематизм, дадаизм (дадаисты, как нонконформисты, располагались на правом берегу) на неслыханной мешанине языков, в которой французскому принадлежала совсем крохотная доля. Весь этот народец общался, попивая кофе с молоком, подаваемый в больших бокалах для аперитива.
«Какая смесь!
– восклицал Вламинк, незадолго до своей смерти вспоминая эти удивительные времена.
– Необычное странное зрелище представляло собой собрание человеческих особей, включавшее в себя представителей практически всех рас земного шара. Каждый персонаж казался специально отобранным в качестве рекламного экземпляра своей страны. Одни бритые, другие бородатые, с глазами, спрятанными за солидными черными очками, длинноволосые, лысые… Покрой, цвет, форма одежды дополняли необычность сей картины, немного напоминавшей спектакль мюзик-холла или один из фильмов Шарло…»