Повседневная жизнь Москвы в сталинскую эпоху. 1930–1940-е годы
Шрифт:
И все же женщин с детьми старались из города эвакуировать. Эвакуировали правительственные учреждения, тюрьмы, больницы, выехали из Москвы киностудии, консерватория, большинство театров. Ехали кто куда. Многие – в Куйбышев (Самару), там находилась временная столица. Отъезды были шумные и суетливые, с обычными в таких случаях бестолочью и неразберихой.
Историю одной такой эвакуации сохранил для нас отчет психиатрической больницы имени Кащенко (ныне Алексеева).
Больных, как следует из документа, отправляли из Москвы как поездом, так и по реке. На выделенной для эвакуации барже разместились 357 больных и 66 представителей медперсонала. Баржа была старая, небольшая, а поэтому теснота на ней образовалась такая, что, как выразилась одна эмигрантка первой волны, приехавшая
Одеты больные были в свою одежду. Большинство их валялось на полу, подложив под себя пальто. Матрацами, одеялами и постельным бельем удалось обеспечить только треть из них.
Баржа, о которой идет речь в отчете, еще не доплыла до Рязани, а среди больных уже начала нарастать паника. Сначала они спрашивали: «Куда нас везете? В Казань? Топить? Высаживайте нас на берег!» А потом стали колотить кулаками в ветхие стены баржи. Один больной разбил керосиновую лампу и попытался ее поджечь. Другой до того распсиховался, что во время стоянки пробил головой борт и, выскочив на берег, попытался сбежать, но его поймали. А тут еще больная, которая, находясь на палубе, вырвалась от санитарки и бросилась в воду. Пришлось за ней нырять в реку.
Наконец по Оке баржа добралась до Рязани. Сопровождавшие больных люди радовались, что наконец-то это ужасное путешествие закончилось, но радость их была преждевременной. Рязанская психиатрическая больница согласилась оставить у себя только пятьдесят больных. Что же делать с остальными? Продовольствие, медикаменты, инвентарь, рассчитанные на дорогу до Рязани, были израсходованы, а новые взять негде. Куда же плыть? Но оказалось, что мир не без добрых людей. Секретарь Рязанского облисполкома Шилин стал просто «добрым ангелом» несчастной экспедиции. Он буквально не уходил с пристани, пока на баржу не погрузили продовольствие, медикаменты и дрова.
Ободренные таким отношением и помощью, работники больницы постарались навести на барже порядок. Борта ее залатали тесом, закрыли двери, открыли люки, вымыли больных. В пути, на пристанях, баржу встречали представители местной власти, колхозники привозили овощи, молоко, кооперативы – хлеб и папиросы. Так доехали до Горького (Нижний Новгород). Но и тут всех больных не приняли. Оставшихся пришлось везти в Казань. Здесь эвакуационная одиссея психиатрической больницы закончилась.
С эвакуацией москвичи познали на личном опыте всю необъятность своей социалистической Родины. Челябинск, Иркутск, Алма-Ата, Ташкент, Куйбышев… Куда только не заносила их судьба в военное время! Встречали москвичи и тепло, и радушие, и доброту, и гостеприимство. Встречали и раздражение, и грубость, и злобу, но почти везде видели бедность, голод и холод. Эти вечные спутники российской жизни наблюдались и в Средней Азии. В «докладной» об эвакуации московских детей, составленной работниками народного образования Москвы, перечислялось, что ели дети в одном из узбекских интернатов: утром – кусок хлеба 70 граммов и кипяток несладкий, на обед – суп из пшеницы с малым количеством жиров (на 178 человек 400 граммов), а также кусок хлеба – 70 граммов. На ужин – хлеб и кипяток несладкий. В другом интернате постоянно случались перебои с хлебом, в третьем – вместо хлеба выдавали муку, а печь из нее хлеб было негде и не на чем… платье и обувь, вывезенные из Москвы, дети быстро износили и летом ходили босиком при 50–60 градусах жары.
Ирина Семеновна (не знаю, к сожалению, ее фамилии) рассказала мне о своей эвакуации вот что: «Осенью 1941 года мы эвакуировались. В Москве тогда были постоянные бомбежки. Жили в деревне, под Тулой. Немцы находились совсем близко, мы спрятались в погребе. Не знаю, были ли немцы в деревне. Но потом, когда мы вышли из погреба, я видела много трупов и наших, и немцев. Их кое-как закопали. Местные начальники сказали бабам, чтобы они собрали медальоны у наших убитых солдат. У немцев, сказали, медальоны можете не брать. Но бабы все-таки собрали и их медальоны. „А как же, – говорили они, – матери ведь у всех есть. Тоже, небось, сыновей своих ждут“.
С появлением трупов в деревне стало много крыс. Крысы были огромные, какие-то коричневые, с белой звездочкой на лбу. Ходили разговоры о том, что они сожрали двух грудных детей. Рассказывали также, что крысы пожирают кошек. У нас была кошка – черная, худая, с тонким хвостом и большими ушами. Убивала она крыс так: бросалась им на шею и перекусывала сонную артерию. Если она не могла добить крысу, то тащила ее моему брату и тот добивал. Была эта кошка уже очень старая. Когда она заболела и взрослые думали ее усыпить, брат заявил, что если они это сделают, то он уйдет из дома. Так кошка и прожила у нас до самой смерти».
Рассказывать о жизни москвичей в эвакуации можно очень долго. Каждая семья пережила свою эвакуацию со своими трудностями и заботами. Но было у всех и одно общее: тоска по родному дому и мечта быстрее в него вернуться.
Теперь, когда после войны прошло столько лет, если вы спросите старого москвича, а еще лучше москвичку, как было тогда в Москве, то почти наверняка получите ответ: «Хорошо было, спокойно, порядок был». Одна женщина сказала мне: «Я возвращалась с работы домой в час ночи и не боялась». Конечно, уличная преступность в Москве в то время резко сократилась. Тому было много причин. И сама война, отрезвившая многие буйные головы, и строгие меры, принимаемые государством к правонарушителям, и сокращение населения Москвы, в том числе за счет незаконопослушного элемента и пр.
И все же нельзя сказать, что преступность в Москве с началом войны сошла на нет.
Мерзость человеческая, как шакал, плетется за горем и несчастьем, надеясь чем-нибудь поживиться. Когда Москве стало плохо, завелись в ней вражеские агенты, подняли головы и свои мерзавцы, сочувствующие врагу. Когда начались пожары и разрушения, закопошились мародеры, почувствовав легкую добычу, дали о себе знать наши вечные, как клопы и тараканы, спутники – воры и грабители. Они обворовывали квартиры и дачи эвакуированных и призванных в армию. Воры действовали в одиночку, парами и целыми шайками. Им, бывало, везло: люди, спасаясь от бомбежек, убегали из квартир, забыв запереть за собою двери.
Запертая дверь тоже не большая помеха для вора. Ну а если этот вор домоуправ, тем более. Он знает, в какой квартире никого нет, и забирается в нее без суеты и спешки. Так, в частности, действовала домоуправ Мария Израилевна Гликлина, обкрадывая оставленные жильцами («законсервированные», как тогда их называли) квартиры в доме 4 по Варсонофьевскому переулку. Когда дома у Гликлиной сделали обыск, то нашли, помимо других похищенных вещей, десять патефонов! (На рынке каждый патефон можно было тогда продать за 200–300 рублей.) В апреле 1942 года на этих патефонах для нее могла бы прозвучать одна музыка – траурный марш. Трибунал приговорил Гликлину к расстрелу с конфискацией имущества. Правда, Верховный трибунал заменил ей смертную казнь восемью годами лишения свободы и к тому же без конфискации имущества.
Случались с патефонами сюжеты и пострашнее. В доме 95 по Красной улице, в Филях, жила Голышева со своим сожителем Ломановым. В январе 1942 года они обнаружили у себя кражу. Пропали кое-какие вещи, а главное, большой красный патефон. Поразмыслив над тем, кто бы это мог сделать, сошлись на том, что сделал это Вовка Карасев, сын соседки, больной, забитой бабы. Дождавшись, когда ее не было дома, а Вовка куда-то вышел, они обыскали их комнату, но ничего своего в ней не нашли. Голышева заколебалась: «Может, не он?», но Ломанов стоял на своем: «Кто же еще? Больше некому».