Повседневная жизнь русского офицера эпохи 1812 года
Шрифт:
В Петропавловском порту капитан 1-го ранга Бухарин посадил Хвостова и Давыдова под караул и завладел всем грузом. Но два друга ушли из тюрьмы и пешком прошли через всю Сибирь, где какой-то разбойник (!) помог им добраться до Петербурга. В Северной столице их отдали под суд, но «Государь-Император, по благости своей, предоставил им средство загладить проступок и послал их на гребной флот в Финляндию, которую тогда покоряли русские войска. Хвостов и Давыдов вскоре прославились отчаянным мужеством и блистательными подвигами. Имена их были известны в финляндской армии» {11} .
В сражении на море подводную часть канонерской лодки, на которой находился Хвостов, пробило ядром. Он сорвал с себя мундир и заткнул им дыру. Главнокомандующий русскими войсками граф Ф. Ф. Буксгевден привез в свою Главную квартиру обоих друзей и в награду за их подвиги велел гауптвахте отдать им генеральские почести. Александр I по окончании войны в Финляндии простил обоих, и морские офицеры с почетом возвратились в Петербург. Но внезапно оба… пропали. Расследованием их исчезновения занималась специальная комиссия, но она ничего не обнаружила. Лишь через два года в Петербург прибыл американский купеческий бриг, шкипер с которого разъяснил горестную причину их исчезновения. «За день до отъезда его из Петербурга в Кронштадт Хвостов и Давыдов обедали у него, на Васильевском острове. Они пропировали долго за полночь и возвращались, когда уже начали
Я знал хорошо и Хвостова, и Давыдова и в Финляндскую войну, и в Петербурге. Умные, образованные, прекрасные офицеры, но пылкие и неукротимые молодые люди, поставившие все наслаждения жизни в том, чтобы играть жизнью!» {12}
«Японские приключения», как явствует из продолжения рассказа Ф. В. Булгарина, не завершились отчаянными рейдами Хвостова и Давыдова. Далее в воспоминаниях автор восклицает: «Может ли быть что трогательнее дружбы П. И. Рикорда (ныне адмирала) и В. М. Головнина (умершего в чине контр-адмирала)! Когда Головнин был задержан в Японии, Рикорд решился или умереть, или освободить друга своего из плена варваров и успел в своем предприятии». Головнин, будучи в чине лейтенанта, командовал шлюпом «Диана», а Рикорд, также лейтенант, находился у него в подчинении. Друзья совершали кругосветное плавание, когда открылась война с Англией. Англичане пытались перехватить «Диану» у мыса Доброй Надежды, воспрепятствовав русским морякам вернуться на родину. Однако Головнину удалось уйти. Добравшись до Камчатки, Головнин вынужден был оставаться здесь до заключения мира с Англией, чтобы вернуться в Европу. Не теряя времени, он изучал и описывал Курильские острова, заплыв «по соседству» на остров Кунашир. Местное японское начальство, прикинувшись дружелюбным, пригласило Головнина и бывших при нем русских моряков к обеду, но, как только он вошел в ставку губернатора, его связали и отправили в тюрьму, отомстив тем самым за подвиги Хвостова и Давыдова. В неволе Головнин провел три года и был спасен верным другом Рикордом. Находясь в тюрьме, Головнин ухитрялся поддерживать связь со своим товарищем. Заключенному было запрещено писать что бы то ни было. Но Головнин нашел хитроумный выход из положения: он предложил составить «Русскую грамматику» для японцев, и ему тотчас предоставили бумагу и чернила. Каждая страница его «труда» была озаглавлена наименованием частей речи: «Местоимение», «Имя существительное» и т. д. Письма из плена попали к Рикорду, вызволившему своего друга на свободу, доказав, что для дружбы нет ничего невозможного.
Примеры «подвигов дружбы», воодушевлявшие русских офицеров, существовали во всех родах войск. Нередко к дружеским узам прибавлялось еще и кровное родство, усиливая драматизм героических сказаний. «Я упоминал о двух молодых лифляндцах, прапорщиках 3-го егерского полка, Вильбоа и Штакельберге. Земляки и едва ли не родственники, они были неразлучны. Все офицеры любили их за скромность, благородство и необыкновенную храбрость. В одном авангардном деле шведы перестреливались с нашими егерями, засев за камнями. Сражающихся разделял не широкий, но быстрый ручей, с шумом и пеной текущий по острым камням. На берегу ручья стояло высокое и толстое дерево. Под градом пуль Вильбоа и Штакельберг, командовавшие в этом месте нашею цепью, велели срубить дерево, и когда оно перевалилось через ручей, они первые бросились на него, чтоб перебежать на другую сторону. Вильбоа шел впереди, и на половине дерева поражен был пулей в грудь. Он упал в объятия друга своего Штакельберга, и в ту самую минуту, когда тот хотел отдать драгоценную ношу егерям, вторая пуля ударила в висок Штакельберга, и оба друга, обнявшись, уже мертвые упали в воду. Наши егеря, чтобы отомстить за смерть своих офицеров, без начальников бросились по дереву на другой берег, ударили отчаянно в штыки и перекололи всех, кто не успел уйти. Тела храбрых офицеров отнесло течением за версту. Их похоронили с честью и в безлюдной долине между скалами поставили деревянный крест над могилою, скрывшей блистательные надежды!» {13} Героическое сказание о «дружестве и чести» сохранил в памяти один из братьев Муравьевых, служивших в квартирмейстерской части: «В 1812 году Шевич командовал пионерной ротой. Желая участвовать в Бородинском сражении, он лично просил главнокомандующего вверить ему несколько орудий, при коих он со своими пионерами предлагал исполнять должность артиллеристов. Кутузов исполнил желание просителя и велел поставить его за Раевского батарею. Шевич имел двух братьев, служивших в каком-то полку, с которыми он восемь лет не видался. Полк их, стоявший до войны в Финляндии, присоединился к большой армии, о чем он, Шевич, не знал. Для прикрытия его орудий случайно назначили батальон того полка, в коем братья его служили. Желая познакомиться с офицерами, он накануне сражения подошел ввечеру к огню, около которого они сидели. Осведомившись о названии полка, он спросил батальонного командира, не знает ли он брата его Шевича, который в этом полку служит. Но как они оба удивились, узнав друг друга! Братья обнялись. Шевич нашел и другого брата своего, который служил обер-офицером в том же батальоне. Братья провели ночь у огня, приготовляя себя к предстоявшей битве. Они выразили взаимную дружбу свою завещанием не выдавать друг друга. Когда французы взяли батарею, пионерный Шевич, схватив ружье, отбивался около своих орудий; брат его, майор, бросился к нему с батальоном на помощь и отстоял орудия, но был убит подле вырученного им брата, который сам, раненный пулею в руку и штыком в грудь, не оставляет своего места. Третий брат жестоко ранен; его берут четыре солдата и хотят вынести из огня, но прилетевшая граната попадает прямо на раненого, взрывом своим разносит его члены в разные стороны и убивает четырех солдат, его несших. Это случилось в виду пионерного капитана, который в отмщение не дает помилования неприятелю. Французов всех перекололи и освободили орудия. Замечательный случай этот не имеет, конечно, ничего необыкновенного, но подробности рассказа могли бы подвергнуться сомнению, если б Шевич не был действительно известен в армии за человека отчаянной храбрости. Впрочем, говорили также, что поведение его было далеко не отличное и что он большой буян» {14} .
Сколько произносилось в те годы перед битвами, «сотрясавшими вселенную», клятв и «завещаний не выдавать друг друга»! Земные узы могли оказаться недолгими, но они запечатлевались кровью друзей, о которых потом помнили вечно. Вот рассказ знаменитого в 1812 году генерала А. П. Ермолова о малоизвестном товарище, погибшем в кампанию 1805 года: «…Мариупольского гусарского полка подполковник Игельстром, офицер блистательной храбрости, с двумя эскадронами стремительно врезался в пехоту, отбросил неприятеля далеко назад, и уже гусары ворвались на батарею. Но одна картечь — и одним храбрым стало меньше в нашей армии! <…> За два дня перед тем, как добрые приятели, дали мы слово один другому воспользоваться случаем действовать вместе, и я, лишь узнал о данном ему приказании атаковать, бросился ему на помощь с конною моею ротою, но уже не застал его живого и, только
Дружеское участие озаряло сердца многих офицеров русской армии, для которых память о друге стала неотделимой частью воспоминаний о «незабвенной поре». Память о военных событиях — это память о невозвратных потерях. Так, И. С. Жиркевич в Заграничном походе 1813 года лишился товарища, с которым был неразлучен с кадетской поры: «Я был произведен в подпоручики лейб-гвардии в артиллерийский батальон, вместе с другим кадетом Поторенем, который был и по кончину свою моим постоянным другом» {16} . Казалось бы, обычная история, поведанная много лет спустя в нескольких словах. Однако вспомним, что производство в подпоручики состоялось в 1805 году, накануне войны с Наполеоном, когда однокашникам было по 15 лет, а через восемь лет одного из них не стало! Иван Степанович Жиркевич не обманул «провидческих» ожиданий своей матери и действительно получил должность витебского генерал-губернатора. Впереди у него была целая жизнь, но лучшего друга в этой жизни уже не было. Тот же Жиркевич привел в записках показательный для той эпохи случай, обративший на себя внимание собратьев по оружию во время Заграничного похода 1814 года во Франции: «Адъютанта Тимана мы похоронили возле Труа. Он внезапно занемог горячкою и на третий день умер. За неимением нашего священника, пастор прусских войск совершал погребальную службу. Наши похороны гвардейского офицера поразили прусских гвардейцев. В особенности их поражало — это то, что офицеры сами подняли гроб и несли его на руках более трех верст, до самого кладбища. — "Этой чести у нас и фельдмаршал не добьется", — говорили они; а мы отвечали, "что любимый товарищ по чувствам выше и дороже фельдмаршала"» {17} .
…О смерти генерал-майора Александра Алексеевича Тучкова 4-го вся Россия узнала из скупых строк рапорта Кутузова о битве при селе Бородине, где в числе погибших названо имя одного из четырех братьев-генералов. Образ лучшего друга запечатлел в записках С. Н. Глинка, в котором М. И. Кутузов неспроста еще в пору кадетства распознал писательский талант: «Щедрыми наделила природа дарами А. А. Тучкова. Он был красавец, душа чистая, ясная, возвышенная. Ум его обогащен был глубочайшими познаниями. Но чем другие в нем восхищались, он только один не замечал в себе. Мы познакомились в счастливые дни юношеской жизни и подружились навсегда. Никогда не требовали мы друг от друга никакой услуги, но при каждом свидании нам казалось, будто видимся после долгой разлуки.
<…> Друг мой никогда не говорил о своих военных подвигах. Но не бивачная жизнь, ни походы, ни битвы кровопролитные не пресекли переписки его со мной. В этом заочном свидании мы переписывались по-французски. Любимого нами Ж. Ж. Руссо называл он L'homme de la nature— человеком природы. В 1809 году, когда он направлялся в армию, а я ехал в Смоленск, мы завтракали вместе. Старшие его братья несколько раз присылали за ним для подписи каких-то деловых семейных бумаг. В третий раз он отвечал посланному: "Скажи братьям, что я купчую подписать успею, а с Сергеем Николаевичем вижусь, может быть, в последний раз". Я отвечал, что для дружбы нет последнего часа. Кто кого переживет, тот и оживит того жизнью дружбы. Но друг мой как будто предчувствовал свой жребий: мы более с ним не видались; потому что он был убит во время Бородинской битвы.
Настала минута идти вперед, Тучков закричал полку своему: "Ребята, вперед!" Полк дрогнул. "Вы дрогнули! — вскричал он. — Я пойду один!" Схватив знамя, он бросился вперед и в нескольких шагах от люнета пал жертвой смерти. Когда роковая картечь поразила его в грудь, адъютант и рядовые подхватили его. Ужасный намет ядер посыпался на них и раздробил труп Тучкова; тут был убит адъютант и множество рядовых врыты были ядрами в землю» {18} .
«Для дружбы нет последнего часа!» В справедливости этих замечательных слов убеждает случай, помещенный в записках Павла Христофоровича Граббе, в 1812 году артиллерийского офицера и адъютанта генерала А. П. Ермолова. Начало повествования относится к 1806 году, когда он служил в полуроте из шести орудий, состоявшей при Владимирском пехотном полку. Командовал ротой его товарищ — поручик Викторов. Темной ночью во время сражения при Голымине Викторов и Граббе вместе с орудиями, завязшими в густой и глубокой грязи, оказались в окружении неприятеля. «Викторов, позади шедший, был тяжело ранен и с орудиями взят в плен. Не зная того, я, вышедши за деревню, приказал своим орудиям тащиться, как могут, до полка; а сам, выбившись из сил, без лошади, которая была убита, решил дождаться Викторова …» Друга своего Граббе так и не дождался и полагал его убитым. После сражения началось следствие, почему оставлены были в грязи два орудия и не подоспели к месту боя остальные четыре. «Командир Владимирского пехотного полка полковник Бенардос, при котором и на ответственности которого была полурота, обратись ко мне с запросом официально, призвал меня к себе и предложил показать на убитого Викторова, что он недовольно продовольствовал артиллерийских лошадей, на что ему им были отпущены деньги. Уважая память храброго товарища, я не согласился на это, несмотря ни на убеждения, ни на угрозы, а показал, что необыкновенная грязь и беспрерывный поход, причины всем известные, довели до потери орудий. На угрозы я отвечал, что скорее докажу, что полковник не давал ему достаточных способов на поддержание лошадей в трудном походе. На этом и осталось». После заключения Тильзитского мира Граббе возвратился в Россию и однажды в местечке Полонное на Волыни коротал после обеда время, играя в пикет с сослуживцем. «Вдруг отворилась дверь и на пороге остановился Викторов на костылях, без одной ноги. Вместе с восхищением, что вижу его, будто из мертвых восставшего, пролетела чрез душу мысль о счастливых для него последствиях от моего вышеобъясненного поступка. <…> Случившееся с ним было ужасно. Картечным выстрелом, на расстоянии нескольких шагов он был опрокинут с лошадью. Правая нога была ниже колена раздроблена; кроме того, еще две раны, одна в плечо, другая в ляжку». Викторов, лишившись ноги, долечивался в Варшаве. В благодарность за хороший уход он женился на дочери хозяина дома и, покинув службу, зажил жизнью семейного человека. Именно к нему с чистым сердцем обратился Граббе в нелегкую или, как он писал в записках, «темную, страшную, почти унизительную страницу жизни». Вернувшись в Петербург по окончании кампании 1807 года, 17-летний офицер с нетерпением желал увидеть «мать, брата Петра и четырех сестер». Вместо этого он узнал, что мать его усилиями своего брата помещена в Обуховскую больницу для умалишенных. Посещение больницы, куда определил сестру без всякого пособия предприимчивый родственник, убедило юношу в том, что мать его вовсе не страдает буйным помешательством, а лишь «тихой ипохондрией, никому не опасною». Вызволив ее из лечебного учреждения с помощью императрицы Марии Федоровны, уже в карете Граббе стал размышлять о том, куда же ему теперь везти свою родительницу. Сам он жил на съемной квартире, «артелью» с несколькими офицерами. Однако его сомнения были недолгими: «Не задумываясь, я повез ее к моему голоминскому начальнику и приятелю Викторову, женатому, где нас приняли как дома и где решено было оставить на их попечение матушку. Мать моя осталась у них. Должно прибавить, что Викторов еще был без места и сам с женою с трудом перебивался. Обращение их с больною было нежное и заботливое, как с собственною матерью. Не могу и поныне придумать подвига дружеской преданности выше и труднее этого».