Повторение судьбы
Шрифт:
Он встал и прошел в комнату. Нашел там пластинку с сочинениями Моцарта, принес в кухню радиоприемник с проигрывателем, поставил на пол возле своего стула, заварил чай. Включил музыку. Synfonia Concernante…
Он сел на стул и перелистал несколько страниц. Остановился на фотографии женщины в аудитории. Среди сидящих там он увидел Асю.
Марцин взял стакан чаю, раскрыл тетрадь на первой странице, исписанной красными чернилами, и принялся читать.
Вы мужчина…
Это предназначено для мужчины. Женщина будет лишь притворяться, будто понимает. Женщина этого не поймет. Она не почувствует, самое большее, посочувствует, скрывая отвращение.
А я ненавижу сочувствие. Я хочу
Я еще не знаю, для чего я пишу это письмо…
Не знаю даже кому. Но это неважно. Я знаю, что хочу написать его, даже если пишу самой себе. Быть может, для того, чтобы избавиться от очередной доли того бремени, что я влеку на совести и на сердце? Может, для того, чтобы эта история была еще раз оплакана? А может, затем, чтобы быть уверенной, что она не прейдет, даже если прейду я? Или же для того, чтобы оправдаться и отпустить себе грехи? А может, по всем этим причинам сразу?
Говорят, когда не знаешь, с чего начать, лучше всего начинать с начала. Начну самым банальным образом – с представления. Мое имя Иоанна, для друзей – Аська, для самой главной женщины в моей жизни – Ашья. С рождения я живу в Новом Сонче, у меня голубые глаза, я не верю в Бога, мой отец куда больше любит спиртное, чем маму, мама старается изображать, будто все наоборот, мне двадцать три, три года назад я получила аттестат зрелости, в том же самом году познакомилась с любовью всей своей жизни, спустя полтора года потеряла ее, в промежутке между первым и вторым поступила на полонистику, о которой мечтала, и через четыре месяца – если все пойдет хорошо – получу диплом, тринадцать месяцев назад я подружилась с Доминикой, которая, вероятнее всего, спасла мне жизнь.
Расскажу вам об этом.
Ее имя Виктория. Мне было двадцать. Мы познакомились на курсах английского; мы попали в один и тот же языковой центр, в одну группу, в одно и то же время, только в разных ролях: она – преподавательница, я – ученица.
Наша история – самый что ни на есть классический, самый банальный и самый трагический пример групповой амнезии: я забыла, что младше ее на пятнадцать лет, она забыла, что ее мир остался в Лондоне…
Уже после нашей встречи я написала в дневнике во всю страницу: «Я люблю Викторию!» Потом наступил период полугодового «сближения»: мгновенные прикосновения украдкой, взгляды, густые, как взбитые сливки, несмелый флирт, рдеющие щеки…
Это возносило меня на самые вершины эйфории и в то же время было невыносимой пыткой – шесть месяцев терзаться неуверенностью, не является ли это безумие исключительно моим уделом, или же все-таки нас двое, не знать, отвечает ли она взаимностью на мои чувства, или я это только придумываю, не спать ночами и витать в сновидениях днем. Иногда я не могла избавиться от впечатления, будто меня что-то раздирает изнутри. Быть так близко к ней и одновременно так далеко…
Когда человек всю жизнь борется со своей инаковостью, в которой он не виноват, с герметичной, непроницаемой, как подводная лодка, нетерпимостью крохотного городка, с одиночеством непонимания, являющимся следствием инаковости, когда он сражается за малейший знак приятия отличности и внезапно находит кого-то, кто чувствует точно так же и вдобавок является воплощением всех мечтаний и фантазий, то у него возникает чувство, что он коснулся вечности.
А коснуться вечности можно лишь один-единственный раз.
Но потом настал тот майский вечер, когда мы всей группой сговорились встретиться в пабе, а пришли только вдвоем.
Даже независимо от того, что произошло после, я до сих пор считаю тот вечер самым счастливым и самым волшебным в своей жизни: тогда выяснилось, что с ума сошли мы обе. Никогда воздух не пахнул так сладко, луна никогда не была такой круглой, звезды – такими близкими, а я никогда не чувствовала себя такой красивой, такой женственной, такой необыкновенной.
В тот вечер все было первым: первая прогулка, первое смелое недвусмысленное и однозначное признание, что мы иные и потому похожие. Первое настоящее сплетение рук и пальцев, первый несмелый поцелуй, первые слова любви. В тот вечер она рассказала мне о себе все, что я хотела знать, – так я думала тогда, да и сейчас думаю, что почти все. Она рассказывала о своих польских корнях, про детство в Штатах, про друзей в Англии, про работу в Германии, обо мне…
Я любила ее теплый голос, любила прикосновение руки, которое всегда вызывало у меня дрожь возбуждения, любила сосредоточенность на ее лице, когда она слушала меня, любила разговаривать с ней на смешной помеси польского с английским, бывшей нашим тайным, непонятным другим кодом, любила ее щекочущее дыхание, когда она шептала мне на ухо испанские слова, и неважно, что я не понимала их значения, любила, как она произносила мое имя – Ашья, смешно, но так очаровательно, любила каждое ее движение, любила ее всю, с головы до ног, любила и внутри и снаружи, любила в аудитории и вне ее, любила ее на столе в ее гостиничном номере и под…
Никто никогда не понимал меня так, как она. Все вокруг знали только шероховатую оболочку, в которой жила я – резкая, холодная, напуганная своей инаковостью и оттого недоступная. Она одна отважилась заглянуть внутрь этой оболочки, одна захотела отыскать меня истинную и нашла – впечатлительную, отверженную, хрупкую, истосковавшуюся по любви. Только рядом с ней я не боялась быть собой, только рядом с ней мне хотелось раскрыть все свои секреты и самые затаенные и темные закоулки не только души, но прежде всего тела. И я раскрыла. Некоторые окончательно и бесповоротно. Это она своими пальцами прорвала мое девство. Я ее упросила, да что там, умолила. Это она нашла во мне и на мне такие места, которых я никогда бы не коснулась и которые сейчас при одном воспоминании пульсируют, наполняются кровью, меняют цвет либо раскрываются.
Мне казалось, что она знает каждую мою мысль еще прежде, чем я ее выскажу. В ней заключался весь мой мир, она была началом и концом каждой дороги, присутствовала в каждом моем дне, в каждом сновидении, в каждом вдохе, в каждой мысли, в каждой улыбке, в каждой капле дождя. Вы же знаете, как это бывает. И даже способны все это выразить. Нотами, переложенными на звуки. Языком, который понятен каждому.
В нашей любви меня больше всего возбуждала полнейшая «недозволенность», сознание, что мы занимаемся тем, что противоречит всем и всяческим правилам и установлениям. Целый год мы, блюдя величайшую осторожность, скрывались от мира, и никто, кроме нас, не знал, что происходило в наших сердцах, в наших мыслях и между нашими телами, когда после окончания занятий мы на полу аудитории сливались в единое целое. Никто не мог этого узнать – ни мои соученики, ни ее работодатели, ни тем более мои консервативные ультракатолические родители, чью реакцию и шок от известия, что они произвели на свет, воспитали и двадцать три года жили под одной крышей и в полусотне метров от костела с лесбиянкой, я и вообразить себе не могла.
Конспирация, сознание, что мы этим занимаемся в строжайшей тайне ото всех, делали нашу связь еще более возбуждающей. Но, к сожалению, из-за этой конспирации я пролила гораздо больше слез, чем изведала восторгов.
Тяжелее всего были ночи – пустые, холодные, одинокие. Дни без нее тоже ранили до крови, не позволяли нормально жить, свободно дышать. Я не могла смириться с сознанием, что мы должны жить отдельно, без надежды на ежедневные встречи, без надежды пробуждения в общей постели, без надежды на любовь, которой можно питаться открыто, у всех на глазах, без решеток, без границ, без запретов, без рамок, без ношения клейма, без негодования и презрения окружающих.