Повторение судьбы
Шрифт:
После нашего расставания я поклялась себе, что никогда не прощу ей и как можно скорее забуду. Но не забыла ее до сих пор. Поначалу я не желала этих воспоминаний, ненавидела их, мне хотелось их уничтожить, убить, похоронить, но со временем я свыклась с ними, приручила, а в последнее время даже, наверное, полюбила. Но это вовсе не значит, что перестало болеть. Наибольшую боль причиняют мелочи: когда до меня долетают звуки песенки, которую мы слышали вместе с ней, когда кто-нибудь произнесет название фильма, о котором мы говорили, когда чувствую запах духов, которыми я душилась перед нашими свиданиями, когда где-нибудь услышу ее имя, все такое же близкое и любимое…
Но в обыденной жизни я функционирую вполне нормально: регулярно езжу
5
Павликовская-Ясножевская Мария (1891 – 1945) – польская поятесса. Это строчка из стихотворения «Любовь», входящего в цикл лирических миниатюр «Поцелуи».
Все это время я часто сожалела о том своем решении, еще чаще задумывалась, что было бы, если бы… но потом перестала. Кроме боли, тоски, кроме своей личной трагедии, страсти и душевного разлада я нашла оправдание и отпущение. Беспрестанно я обвиняла себя в нашей разлуке, винила себя за то, что не дала нам еще одного шанса, что не захотела даже попытаться, последовала за первой своей реакцией… Однако я поняла, что я должна была позволить Виктории уйти. Иногда нужно заглушить в себе зов сердца, поступить, как велит рассудок… У нас с Викторией не было будущего. Существует много разновидностей любви. Одни тлеют годами, как огонь, поддерживаемый в печи, другие вспыхивают мгновенно, подобно извержению вулкана, и так же быстро гаснут. Наша любовь именно такой и была – внезапной, интенсивной, стремительной и яркой, но… краткосрочной. Много раз от боли, которую она вызвала, я истекала кровью. Она сломала мне жизнь, растоптала меня, унизила, привела на край депрессии, и я до сих пор ношу из-за нее на сердце зарубцевавшиеся раны, однако если бы я получила шанс еще раз пережить ее, то согласилась бы, не колеблясь ни секунды, невзирая на все слезы и раны…
Виктория сейчас на другом конце Европы, отделенная от меня сотнями километров и тысячами часов, прожитых отдельно. У меня осталась только одна ее фотография, и порой я не до конца верю, что то, что было между нами, действительно происходило, но, к счастью, у меня есть воспоминания, а в них Виктория никогда не состарится, никогда не перестанет улыбаться, никогда не умрет – будет жить завтра, вечно, всегда…
Я уже знаю, зачем пишу это письмо: чтобы поблагодарить, поблагодарить за то, что я одумалась, за воскрешение моего мертвого сердца, которое после расставания с Викторией я ощущала как холодный, присыпанный пылью камень, не способный чувствовать ни великую радость, ни великую муку, все принимающий равнодушно, способный воскресить в себе лишь жалкий суррогат интенсивности былых чувств, безразличный к прекрасному, к музыке, литературе, кино, невосприимчивый к чужому страданию…
Ваша музыка первой пробилась сквозь этот ледяной панцирь, благодаря ей я снова в полной мере начала чувствовать, впустила в свой сумрачный внутренний мирок свет и заново ощутила, как прекрасно подлинное волнение, подлинная радость, подлинное страдание, подлинное счастье. Я стряхнула со своего сердца пепел и вновь научила его дышать. Я слушаю вашу музыку, затаив дыхание, в полнейшем сосредоточении, чуть ли не с религиозным почитанием, положив руку на грудь в знак восхищения. У вас такая музыка, словно в момент, когда вы ее творите, к вам прикасается ваш ангел или сам Бог…
Вот так же, с таким же волнением и с таким же упоением, я слушаю только ранящую до крови арию «La mamma morta» в исполнении Марии Каллас и «Unchained melody» Righteous Brothers и смотрю лишь одну из завершающих сцен «Мостов округа Мэдисон», ту, во время дождя, где Мерил Стрип борется с собой, чтобы не побежать к машине Клинта Иствуда, и пью только мартини extra dry…
Я слушаю, попеременно смеясь и заливаясь слезами… когда звучит ваша музыка, я вновь чувствую так же интенсивно, как чувствовала рядом с ней, мое сердце вновь бьется так же сильно, как билось рядом с ней, легкие вновь так же жадно вдыхают кислород, как вдыхали рядом с ней, и я становлюсь таким же полным и подлинным человеком, какой была рядом с ней…
Именно за это я хотела поблагодарить, за то, что вы напомнили моему сердцу, что оно должно качать кровь, а легким – что должны дышать, глазам – что должны плакать, губам – что должны улыбаться, мне – что я должна жить. Находить минуты радости и ощущать смысл существования.
Даже вы не знаете, сколько вы мне их уже доставили, как они важны для меня и как сильно повлияли на мою жизнь…
Спасибо. Danke.
Ашья.
Марцин дочитал до конца не отрываясь, хотя с каждым абзацем все сильнее ощущал неловкость. Более того, испытывал угрызения совести, но что уж было делать, коль так получилось. В какой-то мере он оправдывал себя тем, что не думал, что текст окажется до такой степени личным. И будет касаться человека, которого он в общем-то не знает, но с которым случайно свела его жизнь.
Этот текст тронул его. Он вернулся к странице с фотографией и долго всматривался сперва в сосредоточенное лицо стоящей у доски женщины, а потом в лицо улыбающейся блондинки, сидящей в первом ряду. Он хотел отыскать в лицах этих женщин какой-нибудь знак близости, связывающей их. Однако ничего не заметил. Потом он встал, нашел на стеллаже картонную папку, положил туда тетрадь и завязал тесемки. Папку он сунул в кожаную сумку, закрыл молнию, вышел и уселся на лавочку под диким виноградом. Он сидел и смотрел на луну, пробирающуюся сквозь облака.
Боже! Неужели так в жизни заведено, что все всем причиняют зло? Неужели так обстоит всегда и всюду? И только зло, которое кто-то причиняет другому или от которого кто-то страдает, заслуживает описания? Неужели на свете нет счастливых людей? А может быть, все, что говорится или написано о счастье, просто не стоит принимать во внимание?
Может, жаль времени на то, чтобы писать о нем, потому что оно так скоротечно? А быть может, счастье все переживают одинаково, а несчастье – каждый по-своему? Он не мог назвать, разве что кроме сказок, прочитанных в детстве, ни одной запавшей в память книги, где описывалось чье-то счастье.
Некоторые обороты и определения, использованные в этом письме, были как будто сняты у него с языка. Словно эта девушка подслушала исповедь, на которую спровоцировала его несколько лет назад психиатр из Катовице. Он мог бы написать такое же письмо, хотя сама мысль об этом казалась ему детской и наивной. Но он подумал, что молодые девушки способны писать подобные исповеди своим идолам. Кто бы они ни были.
Он совершенно точно не стал бы писать Моцарту – ему бы это даже в голову не пришло, – но адресат в данном случае не имел никакого значения. Кроме того, выбор Моцарта в контексте прочитанного в первой части этой тетради казался ему как минимум странным. Моцарт в качестве наперсника страдающих от измены? Этот наркоман любви, которого вдохновляли на сочинение музыки бесчисленные романы, в качестве исповедника и утешителя? Да это все равно что жаловаться на неверность жены или мужа, всхлипывая на плече Дон Жуана либо Распутина! И лишь одно могло быть основанием для выбора такого наперсника – его музыка, которая способна заставить полностью раскрыть душу, и тут он был вполне согласен с девушкой. Но точно так же способствовала раскрытию души и музыка Шопена, и будь он женщиной, то свои тайны поверил бы ему, а не Моцарту.