Повторение
Шрифт:
Посетитель, которого не пустили в дом, выгибается и задирает голову. Дерзкая проказница, которая в свой черед перегнулась через подоконник, появляется на фоне неба в прозрачной сорочке, на которой распущены почти все шнурки, словно эта соня принялась торопливо снимать с себя кукольное ночное белье, чтобы одеться поскромнее. Она кричит: «Подождите! Я вам открою!» Но в тот же миг ее тело, с которого постепенно сползает одежда (уже показалось плечо, а там и маленькая грудь), начинает неправдоподобно, страшно, безнадежно выскальзывать в пустоту. Ее глаза раскрываются все шире навстречу бездне сине-зеленой влаги. Ее слишком красные уста разъяты до предела в крике, который никак не может из них вырваться. Ее грациозное тело, ее голые руки, ее головка с белокурыми локонами хаотично вытягиваются и извиваются, трепещут, бьются, совершая сонмы движений, которые становятся все более
Валь возвращается в исходную позицию, перед дверью. Дверь опять приоткрыта; но вместо негостеприимной дуэньи на пороге неподвижно стоит молодая женщина (лет тридцати), глядя на незнакомца, который не может скрыть свое замешательство и сконфуженно улыбается. Он бормочет по-немецки какие-то невнятные объяснения. Но она, все так же молча, продолжает разглядывать его, с серьезным, несомненно, дружелюбным видом, хотя на лице ее лежит печать тихой, давней грусти, которая резко контрастирует с легкомысленностью той взбалмошной девчонки. Сразу заметно, что она похожа на эту девушку, у нее такой же миндалевидный разрез больших зеленых глаз, такие же привлекательные пухлые губы, такой же тонкий прямой, что называется, греческий нос, хотя у той, что помоложе, он очерчен резче, но, глядя на ее черные как смоль волосы, скромно расчесанные на прямой пробор по моде двадцатых годов, понимаешь, что они отличаются друг от друга не только возрастом. Ее зрачки едва заметно двигаются, а губы слегка разжаты.
Эта соблазнительная дама с обворожительным выражением обиды и легкой грусти на лице, наконец, произносит голосом томным и низким, поднимающимся у нее из груди или даже из глубины живота, на французском, звучание которого вызывает в памяти вкус спелой вишни и сочного абрикоса, – в ее случае, это можно было бы назвать чувственным тембром, – так, помнится, звучал и голос девочки: «Не обращайте внимания на Жижи и на все, что она говорит, а, может, и делает… Малышка любит дурачиться, это все по малолетству: ей ровно четырнадцать лет… и от дурной компании». Сделав многозначительную паузу, за время которой Валь так и не успел решить, как ей ответить, она добавляет: «Доктор фон Брюке уже десять лет здесь не живет. Я очень сожалею… Тут стоит мое имя. (Грациозным жестом она показывает голой рукой на медную табличку над звонком.) Но меня можно называть просто Жо, на немецкий лад Ио – за ней по всей Греции и Малой Азии гонялся слепень, а потом ее изнасиловал Юпитер, обернувшись тучей с огненными сполохами».
Улыбка, скользнувшая по губам Жоёль Каст, когда она некстати упомянула об этом мифе, ввергает посетителя в хаос фантастических предположений. Собравшись с духом, он наудачу спрашивает: «И о чем же здесь жалеть, позвольте узнать?»
– Вы о том, что Даниэля здесь больше нет? (Молодая женщина на миг оживляется, разражаясь гортанным смехом, глубоким и похожим на воркование, который, кажется, извергается из самого нутра.) Мне не о чем! Не о чем жалеть! Я имела в виду вас, ваше расследование… месье Валлон.
– Ага!.. Так вы знаете, как меня зовут?
– Пьер Гарин известил меня о том, что вы собираетесь зайти. (Молчание.) Входите же! Я уже немного замерзла.
Следуя за ней по длинному темному коридору в комнату, напоминающую гостиную, тоже довольно темную, которая забита разномастной мебелью, крупными манекенами и всевозможными, более или менее необычными вещами (какие можно увидеть в лавке старьевщика), Валь пытается размышлять о том, что сулит ему эта резкая перемена. Не угодил ли он снова в ловушку? Усевшись в жесткое кресло, обтянутое красным бархатом, с подлокотниками из красного дерева, отделанными для красоты и сохранности тяжелой бронзой, он задает вопрос, изо всех сил стараясь говорить самым обычным светским тоном: «Вы знаете Пьера Гарина?»
– Разумеется! – отвечает она, быстро и немного устало пожимая плечами. – Тут все знают Пьера Гарина. К тому же, я пять лет была замужем за Даниэлем, перед самой войной… Он был отцом Жижи.
– Почему вы говорите «был»? – спрашивает путник, немного поразмыслив.
Дама долго смотрит на него, не отвечая, словно размышляет над его вопросом, а, может быть, думает о чем-то другом, но так или иначе, в конце концов,
– Как это «отрекся»?
– Это было право Даниэля и даже его долг. В соответствии с новыми законами Третьего Рейха, я считалась еврейкой, а он был высокопоставленным офицером. По этой же причине он никогда не признавал себя отцом Жижи, которая родилась вскоре после нашей свадьбы.
– Вы говорите по-французски без малейшего немецкого или центральноевропейского акцента…
– Я выросла во Франции, и я француженка… Но дома мы еще говорили на одном из наречий сербо-хорватского. Мои родители приехали из Клагенфурта… Каст – это неправильное сокращение от Костаньевицы – городка в Словении.
– И на протяжении всей войны вы оставались в Берлине?
– Вы шутите! Мое положение становилось все более рискованным, да это было и неудобно при нашей тогдашней скромной жизни. Мы боялись выйти из дома… Даниэль навещал нас раз в неделю… В начале весны 1941 года ему удалось устроить наш отъезд. У меня тогда еще оставался французский паспорт. Мы поселились в Ницце, в итальянской оккупационной зоне. Полковник фон Брюке был переброшен со своей частью на Восток для выполнения стратегических разведывательных операций.
– Он был нацистом?
– Наверное был, как все… Скорее всего, он об этом даже не задумывался. Как и подобает германскому офицеру, он беспрекословно выполнял приказы германского правительства, а в Германии правили национал-социалисты… Вообще-то, я даже не знаю, чем он занимался после нашей последней встречи в Провансе и до своего возвращения в Берлин несколько месяцев назад. Когда фронт под Мекленбургом после капитуляции адмирала Деница был расформирован, Даниэль мог вернуться, например, к своей семье в Штральзунд, если русские его отпустили по каким-то непонятным политическим соображениям. Что касается меня, то, как только выдалась такая возможность, я приехала сюда с французскими оккупационными войсками. По-английски я говорю так же свободно, как и по-немецки, да и по-русски объясниться могу, благо он похож на словенский. Через «Красный крест» мне удалось привезти сюда Жижи, и нам без проволочек разрешили снова поселиться в нашем старом доме на канале, который чудом уцелел во время войны. Я сохранила берлинские документы, которые подтверждают, что я раньше жила в этом доме, а Жижи здесь родилась. Один любезный американский лейтенант выхлопотал для нас вид на жительство, продовольственные карточки и все остальное.
Бывшая мадам Жоёль фон Брюке, урожденная Кастаньевица, она же Каст («зовите меня просто Жо»), рассказывает ему обо всем этом с такими явными потугами на ясность, связность и точность изложения, так дотошно указывает всякий раз, куда и когда она переехала, не забывая упомянуть и о причинах поездки, что Борису Робену, который особо не навязывался к ней с расспросами, ее история, напротив, начинает казаться подозрительной, а то и неправдоподобной. Она как будто повторяет заученный на зубок текст, стараясь ничего не упустить. Да и тон ее, такой степенный, рассудительный, безразличный, в котором не ощущается ни волнения, ни злобы, придает всему рассказу привкус фальши. Эту назидательную одиссею вполне мог сочинить самолично Пьер Гарин. Для верности надо бы допросить эксцентричную девчонку, которую наверняка натаскали не так хорошо, как мать. Зачем ей, женщине, похоже, не слишком расположенной к душевным излияниям и болтовне, так докучать незнакомому человеку излишними подробностями своей семейной саги? Что таится за ее неуместным рвением, за ее скрупулезными воспоминаниями, в которых, несмотря на исчерпывающие с виду показания, все же полно пробелов? Почему она так поспешно вернулась в этот ненадежный, полуразрушенный город, в который нелегко попасть и в котором ее жизни, быть может, еще угрожает опасность? Что именно известно ей о смерти фон Брюке? Может быть, она сама это и устроила? Или только помогла устроить? В центре какого лабиринта находится квартира J.К.? Откуда у нее такие точные сведения о том, где именно было совершено преступление? И как мог Пьер Гарин предугадать, что путник в последний момент выберет паспорт на имя Валлона, чтобы перебраться в западный анклав города? Быть может, ему сразу доложила об этом Мария, горничная из гостиницы «Die Verb"undeten»? И наконец, на какие средства эта Жо живет в Берлине, куда она сразу же постаралась перевезти и свою малолетнюю дочь, которой наверняка было бы проще закончить школу в Ницце или в Каннах? (7)