Поярков
Шрифт:
— Да я, говорит, купеческий сын.
— А хотя ты и купеческий сын, да есть пословица: от тюрьмы да от сумы никто не отрекайся. Сидят в тюрьме и дворяне, не то что ваша братья, купцы.
Так да этак, смиловался я, отпустил приказчика. Три тысячи на ассигнации мне досталось. Читали ль матери заказной псалтирь, нет ли — того не знаю.
А уж как легковерны они, так просто на удивленье! Жила в Чернушинском ските средних лет девка, звали ее Пелагея Коровиха. Жила у матерей долго, скитские порядки знала да скружилась, — ее и прогнали. В город переехала. Сайки на базаре продавала, с печенкой у кабака сидела — перебивалась этакой торговлей.
Приехали. Разбудил Ершов настоятельницу: "Вставай, говорит, скорей, мать Евфалия: беда твоя до тебя дошла. Чиновник из самого Питера приехал. Чуть ли часовню не станет печатать". Евфалия заохала, Ершов ей свое:
— Меня, говорит, исправник нарочно с ним послал, чтоб тебе, по силе возможности, какую ни на есть помощь подать.
— Кормилец ты мой!.. — завопила Евфалия. — Помоги ты мне старой старухе, а уж я тебя не оставлю… Заставь за себя бога молить! — А сама меж тем Ершову в руки зелененькую.
— А ты вот что, мать Евфалия, — говорит Ершов, — сделайся-ка с ним, как знаешь; поблагодари его честь. Исправник велел сказать, что он подходящий, благодарить его можно.
— Дай бог здоровья его высокородию Петру Федорычу, — говорит Евфалия,
— что на разум наставляет меня старую да глупую.
А чиновник-Пелагея уж в келье… Очки на носу, бумаги разбирает. Вошла к нему мать Евфалия ни жива, ни мертва.
— Как тебя звать? — крикнула ей Коровиха.
— Евфалия грешная, ваше превосходительство.
— По отце?
— То есть по-белически-то зовут меня Авдотья Маркова; а это значит по-иночески: Евфалия грешная.
— Да разве ты смеешь иноческим именем называться? — закричала Коровиха и ногами затопала.
Да приподнявши платок, что Евфалия на себя в роспуск накинула, увидала под ним и манатейку и венец… Пуще прежнего закричала:
— Это что такое? Это что надето на тебе?.. Не знаешь разве, что за это нашу сестру в острог сажают? В кандалы старую каргу, — крикнула Ершову Коровиха, — в острог ее, шельму, вези!
— Слушаю, ваше превосходительство! — говорит Ершов.
— Подай из саней кандалы! — крикнул он, выйдя в сени, извозчику.
Ровно гром грянул в обители: в ногах валяются, милости просят. Тут и промахнись Коровиха.
— Давай, говорит, десять целковых да штоф пеннику.
Тотчас принесли и деньги и пеннику… Только тут все и поусумнились: что ж это за важный чиновник, коль за дело, что тысячи стоит, только десять целковых потребовал… Опять же ни мадеры, ни рому, ни другого дворянского пойла ему не надобно, а вдруг подай пеннику! Неподалеку от скита исправник в то время на следствии был. Ему дали знать, тот нагрянул.
Чего в тех скитах ни творилось! Да вот хоть про друга моего, про Кузьку Макурина рассказать. Был он из удельных крестьян, парень еще молодой. Отец у него кузнечил, а когда помер, довольно деньжонок сыну оставил, и дом — полну чашу, и кузницу о двух наковальнях. Неразумному сыну родительское богатство в прок не пошло; не понравилось Кузьке ремесло отцовское: ковать жарко, продавать холодно. Черной работы не жаловал; захотелось ему белоручкой жить — значит, от кузницы подальше, меньше бы копоти было. Годика в два родительское добро все до нитки спустил. К винцу да к сладкой еде привык, а в мошне-то пусто. И почал деньги ломом да отмычками добывать. Раз пять попадался, да каждый раз по суду в подозрении только оставляли. Поймали наконец на деле, в солдаты приговорили, потому что недели до совершенных лет у него не хватало.
На другой же день, как сдали его, он бежал. По деревням проживать опасно было, — он в скиты. Пришел к матери Маргарите: "Бегаю, говорит, от антихриста, и ты, матушка, меня в стенах своих сокрой".
Маргарита разжалобилась, взяла Кузьку на конный двор в работники. Тут он зажил припеваючи: сыт, пьян, одет, обут… А главное, живучи под крылышком Маргариты, никого не бойся, даром что беглый… Мы с ней жили в добром согласии. Иногда разве что скажешь ей: "Кузька-то у тебя больно пространно живет, спрячь его до греха". Ну и припрячет.
Кузька со мной подружился через то, что Маргаритину племянницу Евпраксию Михайловну мне предоставил. Изо Ржева была, купеческая дочка — с офицером провинилась, ее и послали к тетке стыд прикрывать. Скитское житье ей по нраву пришлось — осталась в кельях… Ну, Кузька, спасибо ему, помогал очень даже помогал. Оттого и завелась у меня дружба с ним.
Неспокойный был человек. Чем бы, кажется, не житье ему было у матерей? Так нет, пакостить начал и скитниц мне выдавать. Шепнет, бывало: "Приходите, ваше благородие, тихими стопами ночью под успеньев день к матери Феозве в моленную; беглый поп приехал, в полотняной церкви станет служить".
Нагрянешь, во всем чину службу застанешь. "Это что? Ты кто такой? Вяжи!" Матери забегают, ровно мыши в подполье: котора антиминс за пазуху, котора сосуды в карман, с попа ризы дерет. А поп ровно хмельной, сам шатается, а норовит в угол, чтоб оттуда в тайник да скрытыми переходами в другу обитель, а оттоле в лес. Знал я эти штуки-то: "Нет, говорю, отче святый, от меня не улизнешь, знаю я ваши мышиные норки, а протяни-ка ты лучше стопы свои праведные, вон сотский-от хочет кандалы на тебя набивать".
Старицы в ноги.
— Батюшка, ваше благородие, положи гнев на милость!
— Дам я вам милость, говорю: вяжи всех да подводы под них снаряжай… Всех в острог.
А они:
— Помилосердуй, милость на суде хвалится.
— Дам я вам милость!.. Вяжи всех да гаси свечи: часовню-то запечатаю.
А сам из кармана шнурок, печать да сургуч. Всегда при себе держал: страх внушают.
— Да заставьте же, ваше благородие, за себя бога молить, — вопят старицы, — помилосердуйте!..
— Да что вы, говорю, пристали ко мне?.. Ничего не могу сделать, губернатор предписал. Сами знаете: твори волю пославшего.