Позднее послесловие (сборник)
Шрифт:
Олег Михайлов
Магия слова
Его проза вызвала задушевный отклик у последних могикан русского зарубежья – Бориса Зайцева и Георгия Адамовича.
Его дебют отметил зоркий Твардовский, указавший на усвоенные уроки Бунина («Из молодых, начинающих прозаиков, нащупывающих свою дорогу не без помощи Бунина, назову В. Белова и В.Лихоносова»). На его книги благодарно отозвались Юрий Казаков, Юрий Селезнев, Валентин Распутин.
Начиная с первого рассказа «Брянские», напечатанного в «Новом мире» (о русских чистых душою стариках, переехавших на Кубань), в прозе Лихоносова
Постигая, что вся наша отечественная литература, а шире – культура обязаны крестьянскому корню, сам крестьянский сын, Лихоносов (как и другие талантливейшие писатели, его сверстники) вовсе не был только «деревенщиком», куда без обиняков пыталась загнать его рутинная критика. Это опровергается широтой диапазона его творчества, хоть и начинал он в самом деле с сельских рассказов и повестей: «Брянские», «Что-то будет», «Чалдонки». Но и они шире чего-то сугубо крестьянского, отраслевого. А повесть «На долгую память»?
Поездка в Тамань, в этот древний тмутараканский уголок, и посещение рассказчиком имения Осиповых-Вульф Тригорское становится поводом для размышлений о России, отошедшей, отзвучавшей и тем не менее близкой и дорогой русскому сердцу. На единой мелодии построена «Элегия», вся пронизанная мягким предвечерним светом, тихою грустью сопричастности к миру пушкинского круга. «Элегия» отмечена обилием света, мыслей, строгостью языка, истинно волшебных оборотов, передающих волнение души вблизи природы, истории, России. Не зря же, по припоминанию В. Распутина, этот мелодичный шедевр очень любил композитор Георгий Свиридов.
Превосходны поздние произведения В. Лихоносова: «Мой Бунин», «Ле регрэ» (писать по-французски. – В.Л.), «Привет из старой России».
Мы не касаемся здесь его романов: «Когда же мы встретимся?» и «Наш маленький Париж», отмеченных многочисленными наградами.
Чистый, добрый и нежный талант В. Лихоносова принят читателями разных поколений.
1976, 2006 гг.
Брянские
По осени на деревне темнеет рано, все заметней убавляется день. И какая запустелая тишина тогда вокруг их хатки, что стоит на горе, высоко над нашей низиной, в окружении леса, откуда засветло видится вся курчавая рыже-крапленая округа.
Пока я прохожу засыхающее поле, прыгаю по камням и отмели через речку, пока кружу, опускаюсь и поднимаюсь по хуторской дороге мимо домишек и взбирающегося по горке леса, пока медленно, врастяжку, бреду, прячась в густой тропе, цепляя за ветки и принимая на плечи, на голову осенние листья, и выхожу к их дому на свет окошка, уже пологом стелется ночь, такая пустая, похолодавшая, а над низиной, на той стороне, повисает тяжелая искрасна-смуглая луна.
Как хорошо-то у них, как здорово проходить по двору с пряслами, опять видеть корову под шелковицей, бабку за дойкой, старика, сидящего на земле, приморившегося за день на выпасе, здороваться, садиться рядом или валиться спиной на траву, видеть густо посыпанное звездами небо, а после брать ведерко и, сделав несколько шагов, нагибаться под ветками, щупать тропу к роднику у белолистки и, черпая воду, вдыхать сырой запах с исподу. Кажется, никогда бы не оставил этого места, ни на какие городские прелести не променял этой тишины и одинокости леса, их комнаты с кислым запахом, с двумя окошечками на огород и вниз на долину.
Когда я иду к ним, всегда думаю, что согласился бы купить у них эту хату и пожить в одиночестве хотя бы до весны, пока что-нибудь не переменится и пока не наснятся в тоскливые ночи другие места.
Но всего в жизни не предусмотришь, и вот иду я к ним этой осенью в последний раз – попью молочка, угощу деда сигаретами, напишу под диктовку письма их детям. И все.
Знакомы мы давно, говорим уже мало, скупо, и все равно мне уютно бывать у них. Потому что мы почти свои и все нам понятно друг в друге. Я обычно сижу и как-то благодарно-радостно гляжу на бабку: как она процеживает в крынку вечерошник, изредка замолвит про день, про письма, то посмеется, то попечалится, то удивит словцом брянским, а старик дремно пережидает на кровати, бесконечно чадит махоркой и о чем-то думает.
– О чем думаете, Терентий Кузьмич?
– Ни о чем, Иванович, – просто откликается он. – Ни о чем.
Ему семьдесят четыре года, он сухощав, тонок лицом, глаза синие, были детскими, но они усталые, уже вековые. Родом он с Брянщины и лишь пятый год, как приехал на Кубань – сперва погостить к дочке-вдовушке, но потом, осмотревшись, остался насовсем. И до сих пор не выпускает из рук бича, до сих пор пасет колхозных коров, гоняет их весь день по лучшим местам, обедает у речки, пока коровы топнут по брюхо в воде, а старуха сидит рядом, подсовывает яичек, огурцов, застывшей картошки.
Редко и неохотно рассказывает он о Брянщине.
– Хорошо жилось там?
– Туго, Иванович. Туго. Последние годы вот полегчало.
– А на Кубани?
– Наравится. Наравится, Иванович.
Два года ходил к ним, привечали, как сына, говорили: напоминаю им чем-то их младшего Мишу, даже рука у него такая же «кащелая», и ест он так же мало, и разговаривает тихо, и вообще здорово мы с ним схожи.
– Да вот он, вот, глянь-кось, – подводит бабка к карточкам на стене. – А это самый старший, бригадиром в Юрове. Летось не являлся, позалетошний год был на Покровах. Этот учитель там у вас, в Сибири. Этот железнодорожник у депе. А это дочка моя, еще девушка, в Брянском на заводе. Я говорю: давно ли матери за юбку держались, а теперь у самих детки. И мы со старым усей век думаем об них, где они там, чи не болеют?
Они рады каждому встречному, каждому прохожему, наговорятся досыта, всю жизнь свою перескажут. Тягучи и дождливы на юге зимние ночи, не спится, стонет под мокрым ветром лес, льет под порог с крыши, и старик уже начинает тосковать по весне, по работе.
А то как-нибудь к весне заглянут к ним из станицы гости. Тогда бабка засуетится, захлопочет, станет укорять: что ж они раньше не пришли, она и хлеб пекла свой – такой свежий был, а нынче теслеватый, – и яичек сколько было, и творог, и сметана, а сегодня и угостить-то нечем. А сама бежит в сарайчик, тащит полведра огурцов соленых, помидоров, достает колбаски, зажигает керогаз, сует старику рубаху «под бороду» и стираные штаны, он выходит за дверь и там переодевается, долго его нет, потом является, молча ставит бутылки на стол, разливает и просит: