Пожар
Шрифт:
Мужчины пьют водку на пустыре, играют в карты - в три листика, ругают свою работу, хозяев, а те, кто посолиднее, собрались у лавки Братягина.
Где Братягин, там и Чмырёв; враги, они всегда друг против друга, и если Чмырёв беседует у забора Карахановых, Братягин сам пойдёт туда дразнить его. А где Чмырёв, там неизменно Коля Яшин прячется за чью-нибудь спину и слушает акающую речь печника.
– Теперь - возьмём строение, - говорит Чмырёв, ковыряя воздух тяжёлой рукой с тупыми пальцами.
– Что это будет - строение? А понимай - всё. Божий ли храм, дом ли - жилища наши...
Кто-то
– Храм - одно, а дом - другое...
Чмырёв сипло кричит:
– Постой, погоди - как другое? Во храме - дети божий и в доме они жа!
– Какие мы дети божий...
– Погоди - это зависимо от того, как на себя взглянуть...
Тут Братягин вставляет веское слово человека, знающего людей:
– Во храме - ни псы, ни свиньи не живут!
– Во-он что?
– кричит печник.
– Ты думаешь - коли обругал сам себя, то и прав пред богом, пред людьми?
– Да я - не себя...
Но Чмырёв идёт на грудь ему, как мордвин на медведя:
– Стой! Ежели все псы да свиньи, тогда - и ты!
Лавочник, видя, что встал на спор неловко для себя, отходит прочь, говоря:
– Эх, обормот!
– То-то жа!
– победоносно кричит Чмырёв и снова начинает.
– Ну, вот, значит - строение. Что такое?
– Вези дальше!
– Ну, трактир, скажем, ну?
– торопит публика.
– Отчего жа именно - трактир?
– смущённо спрашивает печник.
Публика хохочет.
– Эх ты, судак-малосол!
– кричит кто-то. Коля Яшин пробует поддержать печника и, покашливая, напоминает:
– Ведь Лукич - всегда об одном, вы знаете его мысли...
– То-то вот и есть, что всегда юрунду сеет, - кричит со стороны Братягин.
Он рассуждает проще, понятнее Чмырёва, особенно крепко звучит его глуховатый голос у дверей лавки.
– Живёте вы, как свиньи бестолковые, в грязи, в безобразиях, чешетесь обо что попало. И ежели подохнете все сразу - никакого убытку Россия не потерпит.
С ним соглашаются:
– Верно, не потерпит...
– Кто вы такие для бога?
– Н-да... Не жалко нас господу...
– А за что вас жалеть?
– Конешно... Куда уж...
– То-то вот! Знаю я вас!
Он такой плотный, Братягин, люди чувствуют, что его презрение к ним необоримо; все они не любят лавочника, но уважают и боятся его ума.
– Вот, - внушает он, потряхивая газетой, - завели, на велик грех, Думу, собрали туда разных этих... десять целковых в сутки на рыло, а их - около пяти сот! Стало быть - в месяц вынь да положь на них полтораста тысяч, а ежели в год - так это уж восходит до двух миллионов. Да - квартира, да то, да се... Вот они куда идут, ваши деньги, а вы...
Думу он очень не любит и говорит про неё охотнее всего, всего злее.
– Раньше, бывало, эдаких-то в Сибирь да в каторгу засылали, а ныне получи десять целковых в день и ори всё, не сходя с места! Раньше умней было да и подешевле. А теперь - хотим жить, как за границей, в стеснении и со стыдом. Русский должен по-русски жить, своим умом, а не чужим примером. Заграница-то вся до нас за хлебом идёт.
Коля Яшин и Чмырёв иногда пытаются возражать лавочнику:
– Дума, - тихо говорит Коля, - это сделано для общего согласия интересов...
Но лавочник суёт ему в нос газету.
– На-ко вот, найди мне - где оно, согласие-то!
А Чмырёв сипло кричит:
– Ежели люди домыслят - что есть строение... ежели и кирпич правильно положен - крепко лежит...
– Ты "Листок" читать умеешь?
– строго спрашивает Братягин.
Чмырёв неграмотен и молчит, дёргая себя за бороду.
Суетинцы смеются.
Иногда наверху, в начале улицы, точно семь гусынь, являются семь дур Карахановых; впереди - старшая, Серафима, коротенькая и толстая, как Чмырёв, лицо у неё обрюзгло, губы смешно надуты; за нею - двоешки: Нонна и Римма, сухонькие, юркие, с накрашенными щеками; потом - косоглазая Софья, чёрная, как цыганка, и, точно из дощечек, сложена из плоских костей. За нею, пританцовывая и жеманясь, идут младшие - Вера, Надежда и Любовь, - особенно уродлива толстогубая, курносая Любовь, с калмыцкими глазками. Известно, что они живут в постоянных ссорах и одеваются одинаково из ревнивой зависти друг к другу.
Разного роста, они останавливаются у входа в улицу, как солдатики нестроевой роты, смотрят на половодье разными глазами и о чём-то шепчутся, поворачивая друг ко другу несчастливые лица.
Может быть, суетинцы за то и не любят их, что все они так некрасивы и напоминают о несчастьях, о тяжёлой, запутанной жизни.
На Мало-Суетинской знают их историю. Генерал Измаил Караханов женился на вдове Люташкиной с дочерью, но оказалось, что вдова ещё до свадьбы была беременна и через шесть месяцев, родив двойню - умерла. Тогда генерал запил от обиды и женился во второй раз на девушке, дочери тюремного смотрителя Певцова, а Серафима, дочь первой жены, встала в доме за экономку и воспитательницу своих сестёр. Вторая жена генерала, родив в пять лет четырёх девочек, тоже начала пить и, спившись, умерла в один год с мужем. Так и остались на свете семь дур, одиноки и осмеяны.
Мальчишки, видя смешную линию этих девиц, начинали весело петь песню, сложенную нашей мастеровщиной:
Семь веников идут,
Сами улицу метут,
Они шаркают, пылят,
Уважать себя велят!
Они гузками трясут...
– Allons, m-elles! (пойдёмте, барышни! (франц.) - Ред.) - говорит Серафима сёстрам, и все они уходят к себе в сад, медленно и важно, как гусыни. За ними виновато шагает Коля Яшин, глядя в землю, а вслед Коле свист и крепкие слова улицы.
– Сорьё!
– кратко говорит лавочник, глядя на девиц.
Жители торчат у лавки Братягина вплоть до позднего вечера, слушая твёрдые слова умного человека. Изредка они осторожно спрашивают его о чём-нибудь, но больше молчат, поглядывая вниз на реку.
Там быстро, по-весеннему, творятся разные чудеса, навевая на душу задумчивость и лень. Солнце давно окунулось в красное море половодья, вода в лучах - точно багровый бархат, на нём чёрным узором - ветви затопленного кустарника. Веет сыростью, дымом пароходов, шум города внизу и вверху становится мягче, приглушённый влажным воздухом.