Пожилые записки
Шрифт:
Это защиты помогают нам перенести почти любую невзгоду с помощью спасительной мысли «могло быть хуже», и наше воображение немедленно и подробно перебирает возможные варианты худшего, служащие теперь утешением. Не зря кто-то давно уже заметил, что мысли о невзгодах, которых по случайности избежал, – сами по себе могут сделать человека счастливым.
Это защиты помогают человеку убежать и скрыться от реальности, даря искренние увлечения, занятия и страсти, как бы переключая всё внимание его из мира, полного опасностей, в благостную атмосферу личного мирка.
У многих именно отсюда – коллекционерство, альпинизм, бесчисленное множество причудливейших хобби, которые на самом деле служат страной лотоса для разума и духа, не способных слишком долго выносить реальный климат жизни.
Это именно защиты порождают мысли и сентенции, устремленные к одному: душевному равновесию, понимающей невозмутимости,
Если не можешь делать то, что нравится,
пусть тебе нравится то, что делаешь.
(французская пословица)
Приравняй свои притязания к нулю,
и весь мир будет у твоих ног.
(кто-то из древних)
Лучше плыть по течению добровольно.
(Станислав Ежи Лец)
В этих любезных моему сердцу мыслях промелькнуло одно слово, из-за которого я просто обязан сделать отступление. Набрел я однажды на понятие, которое ввел в обиход немецкий психолог Левин. Еврей, разумеется. Вообще я наткнулся, читая о познании человека, на такое количество евреев, что мелькнула у меня отчетливая мысль: Творец наш именно еврейскими умами изучает свое безумное хозяйство.
Так вот, психолог Левин ввел понятие об уровне притязаний. Это представление каждого из нас о пределе своих возможностей во всех жизненных проявлениях, во всех областях своего существования. Но это также и список претензий, предъявляемых нами к судьбе нашей и к окружающему миру. Уровень притязаний определяет и окрашивает всю нашу жизнь, ибо в нас действует стремление реализоваться, выложиться, поднять планку прыжка к верхней границе своих возможностей, а если получится – и выше. И поэтому уровень притязаний определяет, за что человек берется, – судить, понимать, делать, – а за что – нет; где просит поставить планку повыше, а где машет рукой и уходит в другие игры. То же самое происходит в области нравственной, в этом глухом лесу, где уже много веков блуждает всё человечество. Только здесь всё гораздо сложней. Здесь никому нельзя передоверить полностью заботу о себе и нельзя обойтись без помощи. Здесь притворство и зоркое осуждение других (ханжество) низменно столь же, как открытое непротивление стихии (цинизм). Здесь влияют один на всех и все на одного, здесь отвечают каждый за себя и все за каждого. Но это я уже сбился на воскресную проповедь для бедных.
В наших обыденных мыслях и разговорах совершается непрерывная оценка уровня притязаний – своего и других. Ты много о себе думаешь, он себя недооценивает, это им не по плечу, где уж нам, дуракам, чай пить, с кувшинным рылом в калашный ряд, сами с усами, не лыком шиты, и я не хуже других – всё это об уровне притязаний. Он создается подсознательным анализом собственных сил и ожиданий, отношением окружающих нас людей. Он то призывает, требует, томит и побуждает, то сдерживает, придавливает, тормозит.
Конечно, идеальный случай – когда уровень притязаний является счастливым порождением возможностей, а не мыльным пузырем претензий, но только я пока такого не встречал. Естественно, в других. И все мы таковы. А плохо это или хорошо, не знаю по сию пору.
Можно притязать на самостоятельность и независимость, культуру и образованность, любовь и уважение, достаток и успех, чины и должность, дружбу и доверие, право на участие и право на лидерство. Можно притязать на понимание всего на свете, ум и умение общаться, чувство юмора, сложность судьбы, тяжесть былых страданий, глубину личности. Это я выделил области, где уровень притязаний любого достаточно высок – попробуйте, к примеру, заявить собеседнику, что у него нет чувства юмора или что жизнь его была возмутительно легка.
Еще забавна странность нашего устройства: успех в каком-нибудь одном деле вздымает наш уровень притязаний во всем прочем. Будто это некая единая веревочка: вздернутая в одном месте, она дает волнообразный всплеск по всей длине. И тогда способный математик начинает вдруг уверенно судить о живописи, а дева, прытко вышедшая замуж – обо всем на свете. Тут я снова ловко и незаметно вернусь к защитным механизмам личности, поскольку всюду здесь, в Израиле, встречаю бедолаг, которые, от новой жизни жуткие страдания терпя, спасают себя мифами, надутыми из притязаний. Я не слишком ли научно завернул? Но я предупреждал. И это очень просто. Сосед мой по двору (пусть будет он вопреки здешней традиции с отчеством, ибо весьма-весьма немолод), некий Семен Ильич, был очень-очень видной фигурой в своем родном городе Туле. Что-то возглавлял
– А интересно, Семен Ильич, – спросил я, – тут феномен такой забавный: вы не обратили внимания, что все газеты, выброшенные марокканцами, – на русском языке?
Недели две он не здоровался со мной, но после всё наладилось опять: носители культуры, мы должны беречь друг друга.
На защитном механизме вымещения не стоило бы даже останавливаться, так он всем общеизвестен. По рисунку Бидструпа хотя бы: там начальник распекает подчиненного, тот огорченный заявляется домой и вымещает настроение на собственной жене, та в горести колотит ни за что ребенка, а мальчишка от обиды бьет собаку, а собака, выбежав на улицу, кусает как раз того начальника, с которого всё началось. Я с этим механизмом встретился в Сибири и историю ту помню до сих пор. Работал я электриком на стройке. Мы зимой отделывали какое-то огромное здание. Стекол в окнах еще не было, и два десятка женщин, стоя на лесах-подмостках, отделывали стены, покрывая их цементом и штукатуркой. После красили. Нехитрые электрические распылители и воздуходувки (чтобы сохло) состояли на моем попечении. А также освещение. Работа женщин была каторжной. В теплых платках по самые брови, в респираторах, чтоб не задохнуться от цементной пыли, в тяжелых грязных ватниках и сапогах, они работали как лошади – оплата была сдельной, – да еще подстегивала бдительность товарок: платили всей бригаде вместе. Женского в них было очень мало. Нет, это были вольные, не ссыльные, их привлекал в такой работе заработок, поэтому я жалости к ним не испытывал, сочувствие – пожалуй. Все зависящие от меня жалкие средства механизации труда работали бесперебойно. Лампочки по мере продвижения бригады вдоль стены я тоже им исправно переносил. Но время оставалось. Мой напарник с самого утра опохмелялся, потом добавлял и спал весь день в нашей каморке на скамье. А я читал. То и дело забегала какая-нибудь малярша, и я немедленно спешил перенести свет или наладить что-нибудь остановившееся. Отношения у нас были добрые и отстраненные: я все-таки был ссыльный, и они об этом никогда не забывали.
Тут заявился мой начальник. Техникум кончал он в городе, в поселке слыл интеллигентом, собирал библиотеку, неустанно помнил, что я по образованию инженер, поэтому был сдержанно лоялен (останься я тут навсегда, мог стать начальником над ним).
– По жалобе я к вам приехал, Мироныч, – сказал он, не обращая внимания на пьяный храп напарника. – По коллективной жалобе. Малярши жалуются, что ты в рабочее время читаешь книги.
– Вот ведь суки, – изумленно ответил я. – У них же всё в порядке. И освещение, и все насосы. Я сразу всё им делаю и исправляю.
– На это жалоб нет, – сухо сказал начальник. Ему было лет двадцать пять, по возрасту он в сыновья мне годился. – Но на работе не положено читать, вот они жалобу и написали.
Все слова, которые во мне кипели, я проглотил. На это ушло минуты две. Я в ссылке был. Чуть что не так, нас возвращали в лагерь.
– Хорошо, – ответил я. – Больше читать не буду. От моей покладистости (правильней покорностью ее назвать) начальник мой оттаял и сказал мне дивные слова сочувствия:
– Уж лучше бы ты пил, Мироныч!