Познание России. Заветные мысли (сборник)
Шрифт:
Глаза Дмитрия Ивановича были до последних дней его жизни ярко-синие и иногда последние годы смотрели так ясно и добро, как глаза человека не от мира сего.
В фигуре его при большом росте и немного широких сутуловатых плечах выделялась тонкая длинная рука психического склада, с прямыми пальцами, с красивыми и крепкими ногтями и с выразительными жестами. Походка у него была быстрая, и движения тела, головы и рук были живые и нервные и в разговоре, и в деле: при отыскании книг, инструментов, справок.
Черты лица его, особенно нос, были правильны. В форме носа, в правильном профиле, в мягких усах, в русой, слегка раздвоенной
И рот, и разрез губ у него очень похожи на портрете И. Н. Крамского, написанном в конце семидесятых годов, но глаза на портрете не похожи совсем, в них что-то больное и вялое, и взгляд не его, какой-то косой.
Несмотря на то, что у Дмитрия Ивановича было такое типичное русское лицо, в нем многие находили сходство с Гарибальди, хотя тот был сицилиец, а он наполовину тверитянин, наполовину сибиряк. Сходство это подмечено было и итальянским профессором Назини.
Манеры, разговор и жесты Дмитрия Ивановича были очень оригинальны и своеобразны. При разговоре он всегда жестикулировал. Широкие, быстрые и нервные движения рук отвечали всегда его настроению. Когда его что-нибудь расстраивало и внезапно огорчало, он обеими руками хватался за голову, и это действовало на очевидца сильнее, чем если бы он заплакал. Когда же он задумывался, то он прикрывал глаза рукой, что было очень характерно.
Тембр голоса у него был низкий, но звучный и внятный, но тон его очень менялся и часто переходил с низких, глухих нот на высокие, почти теноровые. И эта изменчивость и жестов, и самого голоса придавала много живости и интереса его словам, разговорам и речи. Самое выражение его лица и глаз менялось, смотря по тому, о чем он говорил. Когда он говорил про то, чего не любил, то морщился, нагибался, охал, пищал, например, в словах “церковники“, “латинщина”, “тенденция”…
…Дома Дмитрий Иванович всегда носил широкую суконную куртку без пояса самим им придуманного фасона, нечто среднее между блузой и курткой, всегда темно-серого цвета.
Мне редко приходилось видеть его в мундире или во фраке. Лентам и орденам, которых у него было очень много, до Александра Невского включительно, он не придавал никакого значения и всегда сердился, когда получал звезды, за которые надо было много платить.
Одежде и так называемым приличиям в том, что надеть, он не придавал никакого значения во всю свою жизнь.
В день обручения его старшего сына ему сказали, что надо непременно надеть фрак.
“Коли фрак надо, наденем”,— сказал он добродушно и надел фрак на серые домашние брюки.
Но фрак шел к нему, вообще синяя и красная ленты звезд выделяли его седые в последние годы волосы и белое, чистое лицо.
Рассказывали, что перед представлением Дмитрия Ивановича Александру III государь очень интересовался, обстрижет ли Менделеев свои длинные волосы, но он не обстриг. Он стригся только раз в году — весной, перед теплом.
В обращении Дмитрий Иванович был очень оригинален и своеобычен и когда был в духе, то бывал очень любезен и мил.
По старинному обычаю, прежде еще по приказанию моей матери, когда я приходила поздравлять его с днем именин, рождения, с Новым годом, если он был в хорошем расположении духа, он говорил, улыбаясь: “И вас также… Не стоит благодарности”,— а если не в духе, то бормотал: “Ну, чего там поздравлять. Не с чем, матушка… Пустяки все толкуете…” И морщился при этом.
Кто мало знал Дмитрия Ивановича и судил поверхностно, считал характер его невыносимо тяжелым. Он не любил противоречий, это правда, и не любил, чтобы перебивали речь, потому что перебивалась нить его мысли. Как очень нервный человек, он легко раздражался и кричал даже, но и раздражение, и крик этот больше всего были похожи на береговой ветер у моря, который только сверху рябит морскую поверхность, а в глубине море остается тихо, ясно и спокойно.
Рассказывают, что раз, когда Дмитрий Иванович был уже управляющим Палатой мер и весов, он пришел в Палату нервный и раздраженный, и всех сильно разбранил, придираясь к случаю, начиная со старших служащих и кончая сторожами, причем далеко раздавался его громкий голос. Все были смущены, многие боялись его и присмирели. А Дмитрий Иванович, придя в свой рабочий кабинет в Палате, сказал, добродушно улыбаясь, как ни в чем не бывало: “Вот как я сегодня в духе”.
Иногда случалось, что бывавшие у него по делу служившие или работавшие у него выскакивали от него из кабинета как мячики и точно ошпаренные, так им попадало. Дмитрий Иванович не любил неуверенности, необдуманности, торопыжничества в работе и как сам строго относился к своей работе, так требовал и от других. От лаборантов на своих лекциях он требовал чистоты работы и точности при опытах. На его лекциях, когда он читал их на Высших женских курсах, мне было всегда интересно видеть, как по мере его чтения опыты, постепенно подготовлявшиеся лаборантом, выходили как по волшебству. Он говорил, например: “Может и кислород гореть в водороде”. Оборачивался — и кислород горит. Трудный опыт происходил блистательно у кудесника-лаборанта, которому, конечно, для такого волшебства приходилось много трудиться и проходить строгую школу у своего профессора.
Раз при мне один из лаборантов принес к Дмитрию Ивановичу на просмотр свою написанную работу, в которой сделал какие-то ошибки.
Дмитрий Иванович распек его жестоко, так что тот весь раскраснелся, но когда хотел уходить, то Дмитрий Иванович сказал ему мирным тоном и самым добродушным голосом: “Куда же вы, батюшка? Сыграемте же партию в шахматы”.
Одно время я занималась у Дмитрия Ивановича корректурой и некоторыми доступ — ными мне вычислениями, когда он работал над своим “Толковым тарифом”. Я приходила каждый день и работала до вечера. И тут мне часто сильно доставалось то за ошибки, то за неверные приемы работы, то за то, что спрашиваю о том, о чем сама могу догадаться.
Помню, раз он сам засмеялся, когда сказал мне: “Я с тобой не разговариваю, матушка, я браню тебя”.
Но всегда все работавшие под руководством Дмитрия Ивановича, несмотря на его окрики и резкости иногда, любили его потому именно, что это не была злоба мелкой натуры, а нервность и впечатлительность большого ума, который сам-то все так быстро и широко схватывал и только потому искал сотрудников, что на все у него не хватало времени и возможности. Помню, раз ему нужны были какие-то перемножения на многозначные цифры, и он предложил мне делать их наперегонки с ним, кто скорее — он или я, и пока я делала два, он сделал семь умножений.