Позвольте представиться!
Шрифт:
– Деньги, что ли, остались за кем там?
– Нет.
– Что же?
– Так; другое дело было.
– Ну!
– Ну не пустил. Заставил на заводе работать. Я поработал неделю, да и ушел.
– Куда?
– Да туда ж, куда сказывал.
– В Черниговскую губернию?
– Ну да.
– Что ж у тебя за дело такое там было?
– Водку дешевую пить, – подсказал становой.
Николай ничего не отвечал.
– Ну что ж дальше было?
– А дальше зариштовали меня в Корилевце, да пригнали по пересылке в наш город, и, пригнамши, сдали управителю.
– Без наказания?
–
– Что ж он, как привезли тебя к нему?
– Велел на угле сидеть.
– Как на угле?
– А так. Ребята, значит, работают, а я чтоб на угле, на срубе перед всем перед миром сложимши руки сидел. Просил топора, что давайте рубить буду. «Нет, говорит, так сиди».
– Ну, ты и сидел?
– Я опять ушел.
– Зачем же?
– Да я ему молился, говорил: позвольте, стану работать. Не позволил. «Сиди, говорит, всем напоказ. Это тебе наказание». – «Коли, говорю, хотите наказывать, так высеките, говорю, меня, чем буду сидеть всем на смех». Не уважил, не высек. Как зазвонили на обед, ребята пошли обедать, и я ушел, да за деревней меня нагнали.
– Ну?
– Ну, тут-то уж он меня и обидел больше.
– Чем же?
Мужик законфузился и отвечал:
– Я этого не могу сказать.
– Да, а нужно, – говорю, – сказать.
– На нитку привязал.
– Как на нитку?
– Так, – покраснев до ушей, нараспев проговорил Николай Данилов. – Привел к заводу, велел лакею принести из барских хором золотое кресло; поставил это кресло против рабочих, на щепе посадил меня на него, а в спинку булавку застремил да меня к ней и привязал, как воробья, ниточкой.
Все засмеялись, да и нельзя было не смеяться, глядя на рослого, здорового мужика, рассказывающего, как его сажали на нитку.
– Ну, и долго ты сидел на нитке?
Николай Данилов вздохнул и обтерся. У него даже пот проступил при воспоминании о нитке.
– Так целый день вроде воробья и сидел.
– А вечером пожар сделался?
– Ночью, а не вечером. В третьи петухи, должно, загорелось.
– А ты как о пожаре узнал?
– Крик пошел по улице, я услыхал; вот и все.
– А до тех пор, пока крик-то пошел, – спрашиваю его, – ты где был?
– Дома, спал под сараем.
Говорит это покойно, но в глаза не смотрит.
– Ну, а управителя, – спрашиваю, – как выгнали?
– Я этого ведь не знаю ничего.
– Да ведь, чай, видел, как его перед заводом на кулаки-то подняли?
Молчит.
– Ведь тут уж все были?
– Все.
– И все, должно быть, били?
– Должно, что так.
– И ты поукладил?
– Нет, я не бил.
– Ну, а кто же бил?
– Все били.
– А ты никого не заприметил?
– Никого.
Взяли Николая Данилова в сторону и начали допрашивать ночных сторожей, десятников, Николаевых семейных, соседей и разных, разных людей. В три дня показаний сто сняли. Если б это каждое показание записать, то стопу бы целую исписал, да хорошо, что незачем было их записывать; все как один человек. Что первый сказал, то и другие. А первый объяснил, что причины пожара он не знает; что, может, это и заподлинно поджог, но что он сам в поджоге не участвовал и подозрения ни на кого не имеет, опричь как разве самого управителя, потому что он был человек язвительный, даже мужиков на нитку вроде воробьев стал привязывать. Управителя же никто не выгонял, а он сам по доброй воле выехал, так как неприятность ему была: кто-то его на пожаре побил.
– Кто ж бил-то?
– Не знаем.
– А за что?
– Должно, за его язвительность, потому уж очень он нас донял: даже на нитку вроде воробьев стал привязывать.
Следующие девяносто девять показаний были дословным повторением первого и записывались словами: «Иван Иванов Сушкин, 43 лет, женат, на исповеди бывает, а под судом не был. Показал то же, что и Степан Терехов».
8
Вижу, пойдет из этого дело ужасное. Подумал я, подумал и велел Николая Данилова содержать под присмотром, а становому с исправником сказал, что на три дня еду в О-л. Приехал, повидался с правителем, и пошли вместе к губернатору. Тот пил вечерний чай и был в духе. Я ему рассказал дело и, придавая всему, сколько мог, наивный характер, убедил его, что собственно никакого бунта не было и что если бы князь Кулагин захотел простить своих мужиков, то дело о поджоге можно бы скрыть, и не было бы ни следствия, ни экзекуции, ни плетей, ни каторжной работы, а пошел бы старый порядок и тишина.
Слова «порядок и тишина» так понравились губернатору, что он походил, подумал, потянул свою нижнюю губу к носу и сочинил телеграмму в шестьдесят слов к князю. Вечером же эта телеграмма отправлена, а через два дня пришел ответ из Парижа. Князь телеграфировал, что он дает мужикам амнистию, с тем чтобы они всем обществом испросили у г-на Дена прощение и вперед не смели на него ни за что жаловаться.
Приехал я с этой амнистией в Рахманы, собрал сходку и говорю:
– Ребята! так и так, князь вас прощает. Я просил за вас губернатора, а губернатор – князя, и вот от князя вам прощение, с тем чтобы вы тоже выпросили себе прощение у управителя и вперед на него не жаловались понапрасну.
Кланяются, благодарят.
– Ну, как же? Надо вам выбрать ходоков и послать в город к управителю с повинной.
– Выберем.
– Нужно это скоро сделать.
– Нынче пошлем.
– Да уж потом не дурачиться.
– Да мы неш сами рады! Мы ему ничего; только бы его от нас прочь.
– Как же прочь! Князь разумеет, что вы теперь будете жить с Деном в согласии.
– Это опять его, значит, к нам? – спросили разом несколько голосов.
– Да, а то что ж я вам говорил?
– Та-ак-то! Нет; мы на это не согласны.
– Вы ж сами хотели нынче же послать ходоков просить у него прощения.
– Да мы прощения попросим, а уж опять его к себе принять не согласны.
– Так следствие будет.
– Ну, что будет, то нехай будет; а нам с ним никак нельзя обиходиться.
– Что вы врете! Одумайтесь: вас половину посылают.
– Нет! нам с ним невозможно. Нам куда его, такого ворога, девать некуда нам его.
– Да чем он вам ворог?
– Как же чего еще не ворог! Мужика на нитку, как воробья, привязывал, да еще не ворог?