Прага
Шрифт:
В своих университетских шортах, кроссовках, майке и бандане — чтобы не мешали бледно-золотые пряди, — он раздражает прохожих, обычно дымящих сигаретами, венгров, которые пялятся на него, пока он весь в мыле трюхает мимо. Одно дело, если кто-то бегает с товарищами по команде, все в одинаковых спортивных костюмах, или за городом, во время военной подготовки, но если кто почти голышом носится весь в поту туда-сюда по Корсо, с такой чуждебностью смириться нельзя. Не одна старушка, доведенная не тем, так другим, бранит бегущего Скотта. Не умея подобрать слов, чтобы выразить свой ужас, она вопит: «Не бегайте быстро рядом с людьми!» Это, впрочем, не имеет значения, потому что Скоттова венгерского хватает только на то, чтобы с улыбкой пропыхтеть «Кезет чоколом»— стандартное вежливое приветствие, с которым венгерские мужчины обращаются к женщинам.
— Вы кого-нибудь зашибете! — шипят ему.
—
— Это не положено, тут бегать! — орут ему.
— Целую руку! — отвечает он.
— Не бегать! Не бегать!
— Целую руку!
Своим студентам Скотт говорит, что, по его наблюдениям, их пожилые соотечественницы очаровательно разговорчивы и восхитительно доброжелательны к молодым людям, старающимся поддерживать здоровье сердечно-сосудистой системы.
Скотт Прайс, который счастливее всего бывает в моменты встреч и прощаний (с городами, людьми, близкими), открывает, к немалому своему удивлению, продолжительную радость долго оставаться в одном месте совершенным чужаком, жить без языка и вне языка. В венгерском мире учителю английского каждый день — прибытие, и всегда легко устроить освежающее расставание. Это легко объяснить: Скотт знает, что враждебность — вирус, передающийся через язык. Если говорить на твоем языке могут лишь немногие, подавляющее большинство ядов не получит доступа в твой организм. И жить здесь с одним английским, плохим испанским да несколькими фразами на мелодичном библейском иврите — означает почти полный иммунитет. А добавить нескольких англоязычных друзей и приличную работу, непрерывный поток хорошеньких девушек, жаждущих заплатить за обучение нескольким словам твоего ценного языка (а лучшее место для изучения языка, как ему часто приходится слышать, — это постель) — что ж, только и остается быть счастливым нынешним днем, а завтра, наверное, не будет особенно отличаться от сегодня, а все плохое осталось далеко, по ту сторону континента, океана и еще одного континента. Конечно, вегетарианской кухни здесь не сыщешь, а качество воздуха оставляет желать много лучшего, но город красив, и легко дышать, если держишь себя в форме, избегаешь враждебности и жира, съедаешь по три чесночных дольки каждое утро, поглощаешь много антиоксидантов, избегаешь дрожжевого хлеба в течение трех часов до запланированного очищения, живешь на холмах Буды и избегаешь жесткости в отношениях.
За рекой сквозь утренний туман блестит Замковый холм, его купол и шпиль парят высоко над своими струящимися близнецами на поверхности Дуная, парят прямо над тем местом, где Чарлз, Джон и Марк перекидывают туда-сюда очень невенгерского вида мяч, смеясь, обсуждают националистическое краснобайство и невольную иронию хозяина антикварной лавки и определенно предсказывают будущее европейской политики и экономики. Скотт сворачивает от реки на узкую улицу, которая проходит между и позади трех отелей, вставших вдоль Дуная, мимо «Хайатта» и «Форума», мимо английского паба «Джон Булл» и «Интерконтиненталя», мимо маленькой бакалеи, где фрукты в два раза дороже, чем везде, но можно купить американскую зубную пасту вместо местных марок (или западногерманской, с чудовищной картинкой, на которой черти и желтозубые тролли скачут и пляшут вокруг ультрабелозубой красотки, привязанной к дереву). Понимая, что опоздает на футбольный матч, если не развернется туда, откуда прибежал, Скотт выбегает на середину улицы Ваци, сторонясь загона из бархатных канатов, огородивших очередь тех, кто ожидает допуска в «Макдоналдс», минует такой же хвост у магазина, где торгуют спортивной обувью одной западногерманской марки и загадочно пустой и бесхвостый магазин, где продают другую марку западногерманской спортивной обуви. Он бежит мимо кондитерских, ежедневного искушения его некогда тучной души, капли пота летят с его лица и волос, бежит мимо пожилых крестьянок, что сидят и стоят на мостовой, продающих туристам шарфы и одеяла, мимо молодых сирийцев, предлагающих купить форинты за твердую валюту по какому-то сказочному курсу выше банковского; мимо «народных» магазинов (у которых не толпятся очереди), где можно раздобыть венгерские деревенские костюмы, традиционных кукол, фарфор, хрусталь, паприку. Немецкие бизнесмены, сверкая парадными белыми носками из-под лоснящихся черных брючин, входят в банки и магазины, где твердая валюта, куда местным с валютой полужидкой хода нет. Скотт бежит мимо молодого американца в дорогом костюме, который говорит младшему и лысому коллеге: «…полностью оборудованные офисы Все люксовые. Я знаю людей в городском совете, такого жулья…» — мимо венгерских подростков в кожаных куртках, они дымят сигаретами-самокрутками, стоя в позе Джеймса Дина. [5] Парагвайский оркестрик поет о стране высоко в Андах и о любви, потерянной под звездным небом, и о крыльях кондора над лачугой, где… и так далее, в точности как все латиноамериканские оркестры, которые Скотт слышал в Пало-Альто, в Портленде и Праге, на Гарвард-сквер, в Галифаксе и в Гааге. Но этот раз будет другим, решает Скотт, — в Будапеште он надолго. Надо потерпеть, пока Джон сдастся и вернется домой, но теперь этого, скорее всего, недолго ждать, и когда Джон наконец уедет, он увезет с собой свое заразное беспокойство, неудовлетворенность и раскаяние, свои мелкие жесты, фразы и манеры, которые воняют родителями и прошлым, а Скотт вновь успокоится, доказав себе, что со всем этим разобрался, оставил все это далеко позади.
5
Джеймс Дин (1931–1955) — знаменитый американский киноактер.
Скотт прибежал на спортивную площадку на острове Маргариты, гигантском зеленом совке, поставленном ложбиной вверх посреди испятнанной облаками реки. Его брат и друзья уже здесь, и — сведя к шутке Джоново нешуточное благоговение перед братниной необыкновенной физической формой, — Скотт благополучно присоединился к другой команде, всей душой надеясь, что это футбол с захватами, а не пятнашки.
X
Карты Будапешта и окрестностей в рамках, фотографии редактора, жмущего руку предположительно знаменитым людям (каждого из них окружает эдакий ореол известности, но ни одно лицо Джону не знакомо); старинный рекламный плакат венгерского ликера: человек на эшафоте с петлей на шее облизывает улыбающиеся губы, довольный бодрящей рюмкой, своим последним желанием; смонтированные фотографии кенгуру и коал, резвящихся на сцене Сиднейской оперы; первый выпуск (2-18—89) «БудапешТелеграф» под стеклом, повсюду осыпающиеся бумажные дюны и утесы: на столе, на стульях, на шкафах, на полу — дрожат, будто готовые рухнуть от единого звука, желтеют и устаревают, пока редактор угрожающе долго игнорирует ожидающего Джона Прайса.
— Богом клянусь, эти слова тут не просто так накиданы, — раздается наконец австралийское ворчание редактора, хотя сам он так и не поднимает глаз от бумаг, в которых яростно черкает. — Нет, сэр, рассудок, почти человеческий рассудок расставил эти слова по порядку, дабы достичь своего рода смысла. — Он оглядывает Джона. — Но вот, блядь, какого именно смысла, это от меня, должен сказать, определенно ускользает.
— Плохо? — спрашивает Джон, но редактор уже роется в ящике стола.
— Куда, на хер я дел эту херовину, а, миста Пройс? — спрашивает он, склонившись невидимо за грудами бумаг.
— Какую херовину, сэр?
— Не зови меня сэр, Пройс. Мне всего тридцать. Зови меня «главный». Ага! Вотэта херовина!
Размахивая печатью длиной не меньше трех дюймов, редактор вынырнул из штормовых бумажных волн. Он ткнул печатью в красное влажное лоно открытой чернильной губки и дважды шваркнул по бумагам, которые только что читал.
— Вотя какую херовину искал, Джонни!
Он предъявил Джону лист, дважды проштампованный словами «КРАЖА МОИХ ЧЕРНИЛ И МОЕГО ВРЕМЕНИ».
— И оле, вот этохеровина, да, Пройс?
— Да, главный. Это уж точно херовина.
Редактор рванул другой ящик, чуть не выдернув его из стола.
— Ты на эту посмотри. Я только что обзавелся. Мне теперь все время шлют факсы с разной бессмысленной херней, Джон-бо, так вот смотри сюда.
Еще один штамп. Редактор нажал кнопку на факсе, и из пасти аппарата выполз широкий язык белой бумаги.
— Отлично, отлично, вот и давай представим, что это очередной неспровоцированный кусок дерьма, присланный очередным дрочилой, так? Так. Ладно, вот оно пришло: кусок дерьма, говна, говна кусок.
Он вырвал бумагу из факсовых жвал и благодарно похлопал черный аппарат по верхней панели.
— Ну ладно, теперь я читаю, и это, предположим, какой-то младший менеджер из местного отделения инвестиционного банка, который хочет быть вместо этого журналистом и собирается попробовать для начала напечататься в моей газете, так? Так, Пройс?
— Так, главный.
— Не так, ублюдок ты недорослый! Нет, сэр. Я читаю его, лучшее произведение этого дрочилы, — редактор изобразил, как он читает девственный лист факсовой бумаги. — И вот у него — ля-ля-ля, ля-ля-ля, и — как мило,абсолютно чудесно, — оказывается, он употребил свою житейскую мудрость на — потрясно! — американских инвестиционных банкиров и венгерских девушек и даже сообщает нам, что лучшее место для изучения венгерского — это постель, ну не великий ли ум? Конечно, чва-ак, его писанина отстой, как вы, янки, кажется, говорите. Отстой — так, Пройс, да?