Правда и вымысел
Шрифт:
— Подставляй руки.
Мне было настолько жаль проливать зря воду, что, умывая лицо, я успевал сделать два глотка из своих пригоршней, так что в руках почти ничего не оставалось. Женщина заметила это и стала лить на голову, но я всё равно хватал губами бегущие струйки. Потом она дала полотенце, я утёрся, ощутил щекой тепло огня и открыл глаза — чёрно-белые сполохи, словно на испорченном телевизоре.
— Он ослеп, — определила женщина. — Он ничего не видит.
— Дай ему напиться, — приказал тот же низкий и всё-таки
Я слышал, как зачерпнули воды из какого-то большого сосуда или источника, но принесли не сразу, а ждали, когда вода стечёт с наружных стенок. Пытка была невыносимой, в ушах теперь стоял звук одиночных, реальных капель, и я по привычке считал их, сглатывая сухим горлом. Наконец, упала последняя, всё стихло, и женщина вложила мне в руки ковш.
Это была совсем другая вода, не та, которой давали умыться. Я не чувствовал её вкуса, поскольку чудилось, не пью, а дышу ею, как воздухом, и влага не доходит до желудка — впитывается прямо во рту, в гортани, уходит, будто в песок и мгновенно усваивается в кровь.
Если на свете существовала живая вода, то это была она. Ковша литра под два не хватило.
— Ещё! — попросил я.
— Довольно! — прозвучал голос. — Теперь ты видишь?
— Нет, он не видит, — вместо меня сказала женщина. — Его нужно вывести к солнцу.
Она говорила резко, отрывисто, будто команды подавала.
— Выведи его. Но пусть вернёт то, что взял.
— Он ничего не взял.
— Вижу золото на его ногах.
— Оно пристало, как пристаёт грязь. — Рука легла на моё плечо. — Сними обувь.
Я сел там, где стоял, расшнуровал ботинки и когда стал стаскивать первый, что-то посыпались на пол. Мало того, мелкий, тяжёлый щебень оказался между шнурком и «языком», набился в протекторы подошв — видимо, начерпал, когда карабкался по сыпучей, вязкой осыпи. Я выколотил, выцарапал его и начал обуваться.
— Пусть снимет одежду. — Опять послышался тот же низкий голос, видимо, принадлежащий глубокой старухе. — Переодень его в чистое.
— Раздевайся! — приказала молодая тоном надзирателя.
В тот момент мне было всё равно, что со мной делают, я думал только о воде, и потому без всякого стыда снял всё, вплоть до носков. Женщина подала мне самое обыкновенное солдатское бельё, я обрядился в кальсоны и рубаху, потянулся за своей одеждой, но её не оказалось.
— Надень это, — сказала она и сунула в руки грубые парусиновые штаны и куртку — робу, в которой обычно работают сварщики. Потом принесла кирзовые сапоги с портянками.
— Ну что, досыта ли наелся соли? — насмешливо спросила из мрака старуха.
— Наелся, — признался я.
— Больше не хочешь?
— Хочу воды.
— Сначала они жаждут соли, потом воды, — проворчала она. — Добро, дай ещё глоток.
Молодая женщина зачерпнула и подала ковш, раза в четыре меньше, чем первый и то не полный. Я тянул воду маленькими глоточками, чувствовал, что это жидкость, что от неё по рту и гортани привычно разливается прохладная, влажная свежесть, и всё-таки не был убеждён, что пил обыкновенную воду.
— Теперь ступай, странник. Тебя выведут к солнцу. И повинуйся року!
Я не знал, что сказать, простые слова благодарности звучали бы нелепо, потому ушёл молча, ведомый за руку, как водят слепых. Какое-то время мы двигались в тёмном пространстве, я шагал за своим поводырём чуть сбоку и машинально выставлял руку вперёд, но скоро оказались на свету — в глазах опять замельтешили чёрно-белые зигзаги. Изредка она бросала:
— Пригни голову… Ступай осторожно… Не отставай… Здесь ступени…
Примерно через час (впрочем, понятие о времени у меня было размыто), я услышал шум воды, потом ощутил воздух, насыщенный водяной пылью. Где-то впереди бежала подземная речка и от одной мысли, что наконец-то смогу напиться досыта, ощутил восторженное, мальчишеское нетерпение.
— Здесь нельзя пить, — предупредила она. — Это рапа.
Дальше мы всё время шли на подъём, который иногда становился крутым или вовсе превращался в лестницу. Кажется, на этом подъёме я начал постепенно оживать: сперва стал различать запахи, вернее, только один, не характерный для пещер, смолистый запах вереска, который знал с детства, потому что почти каждую субботу, зимой и летом, мы ходили с матушкой ломать его на веник.
— Вереском пахнет, — непроизвольно сказал я, но никто не ответил.
Потом я принюхался и точно угадал происхождение аромата, когда на повороте случайно коснулся лицом её головы — запах исходил от волос!
Через некоторое время появилось осязание и я ощутил касание какой-то лёгкой, шелковистой ткани к своей руке и почувствовал жёсткие пальцы поводыря на своём запястье. Передвигаться в полной темноте я привык давно и в общем-то не нуждался в нём, но женщина не отпускала руки. После того, как несколько раз, споткнувшись, толкнул её и наступил на пятку, не выдержал и попросил отпустить.
— Хорошо, — согласилась она. — Иди сам.
И только высвободил руку, как тут же потерял ориентацию и едва устоял на ногах.
— Но я же ходил! Я шёл вслепую!..
— Шёл, пока был зрячим. — Её жёсткие пальцы вновь оказались на запястье и опять пахнуло вереском.
— Что у меня с глазами?
— Пещерная слепота.
Её тон отбивал всякое желание спрашивать. Я долго и равнодушно плёлся за ней по каким-то переходам и лестницам, будто в огромном доме с этажа на этаж, пока вместе с чувствами не начала восстанавливаться память. И произошло это от того, что новые, необношенные сапоги начали натирать мозоли выше пяток, ощутимые уже при каждом шаге. Пожалел свои привычные ботинки, потом вспомнил волчий жилет Олешки и оружие, оставшееся вместе с одеждой.