Правила бегства
Шрифт:
– Закройщик я, – с тихой тоской сказал Мышь. – Что я тут?
– Тут? – Рулев недоуменно развел руками. – На переднем фронте государственных нужд. Из этой долины ты можешь на всех чуваков страны плевать и гордо смеяться. Такую жизнь, жизнь пастуха, из тысяч двое выносят. Ну ладно, ты слабоват. С декабря будет год, как ты у меня. По северным законам два месяца отпуска. Я тебя отпускаю. С деньгами, с удостоверением отпускника. За это время все твои документы я выцарапаю сюда. Лети! Шествуй гордо и можешь теще ломать мебель, а жене предъявлять ультиматум – либо твоя линия жизни, либо пусть ищет другого мужа. Честно. Просто. И главное –
Рулев улыбался, прямо освещал всю палатку. Мышь, не поднимая головы, тоже заулыбался, видно, представил картину гордого ультиматума и ломки тещиной мебели. И Шпиц улыбался, не сводя обожающих глаз с Рулева.
– Ты же мне говорил, книжки любишь читать. Про приключения и разные там мореплавания. Я тебе книжек пришлю. С первым транспортом. И винтовку свою сейчас вот тебе оставлю. Будь человеком – тебе тут полный простор.
– Весна мутит, это верно, – виновато заметил Мышь.
– Да я же понимаю. Я на тебя твердо рассчитываю. А минутная слабость – у кого ее не бывает?
Молодые пастухи вернулись в палатку. Они что-то говорили по-своему. Послышались шаги. Кто-то грузно сопел за палаткой. Мы вышли. Это был Саяпин. Руки по локти у него были в крови. Он отмывал их снегом. От него шел запах, каким пахнут внутренности животных.
– Ну как? – спросил Рулев.
– Что – как? – Саяпин поднял голову.
– Как отел?
– Как положено быть в природе, – сказал Саяпин и набрал новую пригоршню снега, стал оттирать мощные белые локти.
В палатке звонко запрыгала крышка чайника, зашипела вода. И через минуту оттуда выполз, заполнил долину горький аромат крепко заваренного чая.
Один пастух вышел, молча взял палку и побежал по истоптанному снегу, куда за изгиб котловины, за мысок и лиственницы уводил взрыхленный перекопыченный снег, след кормящегося оленьего стада.
– За бригадиром помчался, – поглядев ему вслед, сказал Саяпин.
На снегу графически чернела фигурка – Лошак шел от вездехода. Он принес мешок Саяпина и бросил возле него – «забери».
– Не бушуй, милый, – сказал Саяпин.
Лошак промолчал. Саяпин ушел в палатку и вернулся оттуда переодетый в пастушью мехотуру. Сидело все это на нем ладно. Вот только лицо было еще не здешнее и загар не тот – южный, курортный загар.
– Там продукты, газеты, разное барахло, – сказал Рулев, – надо перетаскать.
– На нартах перевезем, сказал Саяпин. – Вон они едут.
Из-за лесного мыска показались нарты. Ехал бригадир.
…Чай мы пили на улице. Поставили буквой «г» пустые нарты, а на шкуру поставили чайник. Вместе с бригадиром вылезли стеснявшиеся жены пастухов и детишки. С Рулевым они здоровались за руку и хихикали. Видно, вспомнили развеселую эпопею с их вывозкой. Нам они просто кивали. Женщины в чуме скинули свои меховые комбинезоны – кернеры и были в платьях. Из-за торбасов ноги их казались непомерно толстыми.
У них были смешливые скуластые лица и красные ленточки в черных коротких косичках.
Они беспрерывно хихикали, разглядывая нас.
– Вот главный бог по оленям, – сказал бригадиру Рулев и кивнул на Саяпина.
Саяпин поставил кружку на колени и вдруг заговорил с бригадиром на его языке. Язык этого племени имел как бы синкопированные согласные «к» и «г», но у пастухов это получалось мягко. У Саяпина все это звучало грубее, казалось, во рту щелкают косточки. Пастух сказал что-то, потом вдруг обернулся к Рулеву и протянул палец, указывая
– Са-я-пин? – спросил он.
– Он самый. Во слава! – сказал Рулев.
Надо было видеть, как у бригадира, у молодого пастуха и у женщин мгновенно возникло на лицах одно и то же выражение – тут была отчужденность, уважение и, может быть, даже легкий испуг.
Саяпин ничего этого как бы не замечал. Он долил свою кружку новым чаем, вынул свою коробочку с монпансье, кинул леденец в рот и вдруг, ловко уцепив пацана за материнской спиной, сунул ему в руки всю эту коробку. Пацан исчез за материнскими ногами. Саяпин что-то сказал. Женщины заулыбались. Обращаясь к бригадиру, Саяпин что-то длинно сказал. Я уловил лишь знакомое имя – Кеулькай.
Лицо у бригадира стало непроницаемым. Женщины склонились над детишками, те, вырывая друг у друга, пытались открыть банку.
– Уехал, зачем приехал? – по-русски спросил бригадир.
– Помирать буду здесь, – просто ответил Саяпин. – Поем перед смертью оленины вдоволь, на тайгу погляжу. Здесь и похоронят.
Он опять заговорил на языке бригадира, и опять замелькало имя таинственного Кеулькая. Бригадир отвечал односложно и, как я понял, уклончиво.
Саяпин встал.
– Что ж, мы приехали с пустыми руками, – сказал он. – Вездеход трогать нельзя. Сейчас я на оленях.
Он подошел к запряженным оленям, на которых приехал бригадир, плюхнулся на нарточки, выдернул остол, и олени, сильно выбрасывая копыта, промчались мимо нас, описывая дугу. Шуршали полозья нарты, хлопали по снегу копыта оленей, и Саяпин как влитой сидел на крохотной нарте – седой краснолицый олений бог.
– Он оленя знает. Не хуже, лучше нашего знает любого оленя, – сказал ему вслед бригадир. И зачем-то сплюнул.
Вечером дежурили два молодых пастуха. Полярный день почти начался, над котловиной висел лишь легкий сумрак. Морозило. И чум и палатка были ярко освещены свечками – Рулев привез два ящика. Саяпин плотно засел в чуме. Мышь, Толя Шпиц, Лошак и мы с Рулевым сидели в палатке. Лошак подергал носом и вдруг вышел. Вскоре из яранги стали доноситься вовсе оживленные голоса и среди них резкий тыкающий смех Лошака.
– Спирта привез зоотехник, – сказал Рулев. – Ах, дед! Ах, олений король.
– Может, пойти? – спросил я.
– Устанавливаются контакты. Зачем мешать? – сказал Рулев и зевнул. Потом он вдруг стал рассказывать смешные истории о том, как он работал рабочим на кондитерской фабрике. Шпиц, Мышь и я, что говорится, животики надорвали от смеха. Потом пришла одна женщина и сказала:
– Кушать пойдем. Зачем на пустой живот хохочете?
В чуме на полу стояло большое блюдо вареного мяса. Тут царили мир и взаимопонимание. Женщины возились у костра. По-моему, их пошатывало. Ребятишки сидели в пологе. Каждый держал в одной ручонке галету, в другой конфету, и еще по конфете было засунуто за каждую щеку. Лошак грыз кость, опершись на локоть. Глаза у него были дикие. Саяпин ножиком снимал с ребра длинную полоску мяса и, не жуя, опускал ее прямо в желудок. Они переговаривались с бригадиром, но слова «Кеулькай» я не слышал. Вареная по кочевому рецепту оленина невесомо проскакивала в желудок. По-моему, ее можно было есть бесконечно. По подбородку у меня и по рукам за манжеты тек мясной сок, но я все ел и ел, никак не мог наглотаться. И запах животного изобилия, от которого утром трещала и кружилась голова, стал не то что приятен мне, но стал чуточку ближе.