Правила перспективы
Шрифт:
Герр Хоффер улыбнулся уставившемуся на него живому портрету. Когда закончится война, он будет рисовать! Он посвятит себя искусству, даже если его назначат директором! Карандаш, мел и акварель — его любимое сочетание. Ах, если бы в юности он и в самом деле погрузился в истинно богемную жизнь, если бы он чистил картошку на ужин где-нибудь на чердаке в Берлине, мылся в металлической ванне и сушил рубашку на крыше!
В этом маленьком туалете он чувствовал себя в безопасности. Бомбежка утихла. И вдруг по спине пробежал холодок. Вернер расскажет американцам про Тенирса. Венера восстанет из воды мокрая и голая — и возьмет
Послушают ли они его? Могут. Из лагерей вернется достаточно людей, способных заменить и. о. и. о. директора. Евреи, например. Американцы будут из кожи вон лезть, только бы возместить нанесенные евреям обиды. Сам факт, что благодаря чудесам изворотливости он остался на своем посту, может сыграть против него. Глубоко в душе они будут завидовать его ловкости, его отваге и попытаются уничтожить его, обвинив в сговоре и предательстве. Его волновали только Музей и его фонды, как капитана корабля волнуют только корабль, команда, пассажиры и груз. Но хватит ли этого, чтобы противостоять лицемерным изгоям, их сокамерникам и мстительным евреям — тем, кто либо сбежал, спасая свою шкуру, либо по неосмотрительности подвернулся под руку партии?
Из зеркала на него смотрело болезненное, отчаявшееся лицо. Запах нечистот перебивал даже его собственный запах; наверное, прорвало трубу. Он смотрел, как отражение одними губами произносит слова, как в немом фильме: красота — это все, что я хотел от жизни. Неужели в красоте нет нравственной силы? Кант, например, считал, что есть.
Теперь он стал похож на клоуна, страшного клоуна из кабаре с белым лицом и черными губами. Кант не придал лицу ни капли достоинства. Внезапно оно дернулось в удивлении: в окошке матового, ребристого стекла мелькнула тень чего-то огромного.
В удивлении он замешкался, наконец с трудом распахнул ставни и увидел край огромного, закрывавшего стену полотнища, хлопавшего на ветру.
Это была красная растяжка со свастикой, выходящая на Конт-фон-Мольтке-штрассе. Часть креплений сорвало ветром. Когда он попытался поймать ее за край, ветер хлестнул его тканью по лицу, угодив в глаз. На длинной улице никого не было, обшарпанные дома — в основном склады — стояли совсем неповрежденные. Наверное, все попрятались под землю.
Он закрыл окно и потер заслезившийся глаз. Растяжку необходимо снять, иначе американцы могут расценить ее как вызов. Но кто сейчас возьмется за такое дело? От этой мысли засосало под ложечкой. Разрыв минометной мины неподалеку объявил о возобновлении бомбардировки. У мин словно был разум — они вели себя как людоед, пожирающий добычу.
Выйдя из туалета, он миновал мозаику Тома и двинулся к лестнице. Можно исполнить свой долг и проверить верхние этажи, раз уж он здесь. Работа отвлекала от мрачных мыслей. Он прошел мимо великолепной глазированной аллехской доярки в нише-раковине на полпути вверх — подарок самого рейхсфюрера СС Гиммлера через оберштурмбаннфюрера профессора Дибича, ведавшего фарфором из Дахау. Ожидалось, что в качестве ответного дара музей выставит один из его чудовищных пасторальных пейзажей, что и было сделано. Во время эвакуации герр Хоффер оставил доярку в музее и даже подвинул ее к краю; с каждым сотрясением она оказывалась к нему все ближе. И ближе.
Милая маленькая доярка упадет и разобьется. И обретет свободу.
Внезапно закружилась голова. Герр Хоффер добрался до верхнего пролета и присел на мягкой лавочке рядом с мраморной «Зарей». Тяжело дыша, пощупал пульс. Неровный. Значит, не сердце, а приступ тревоги. Герр Хоффер сделал несколько дыхательных упражнений, которым Сабина научилась в гимнастическом зале. Умереть рядом с «Зарей» было бы чудовищно. Этот образчик халтуры сотворил Томас Ротман, ученик Климша, из молодых, да ранний. Соски-пули нависали над тонкой талией, начищенные руками посетителей, как дверные ручки. Другой эротической партийной скульптуры герр Хоффер не знал, за что ненавидел эту еще больше.
Он опустил руку ей на плечо. Естественно, холодное.
Ах, Сабина, моя нежнейшая возлюбленная. Ты никогда не бываешь холодной.
Мама, папа — вы позабыли меня? Пожалуйста, не забывайте. Я больна. Вы еще не пожелали мне спокойной ночи. Кто-то идет сюда, как в дурном сне. Может, он опять покажет мне язык, и язык распустится как цветок или вытянется в жало, чтобы меня ужалить. Когда я смотрю в зеркало, озеро очень глубокое. Вот почему мне нельзя оставить зеркало.
30
От женщины шло тепло.
Она была в шоке и конечно же сама этого не сознавала. Шок — штука коварная. Будь ты хоть капрал армии Соединенных Штатов, ни за что не догадаешься, что ты в шоке.
Перри вытащил ее из глубины отчаяния на поверхность. Сядь, успокойся, вот на этой деревянной балке, что лежит почти горизонтально, тебе будет удобно. Но женщина стояла, вцепившись в него мертвой хваткой, и все повторяла свое имя — Frau Hoffer, Frau Hoffer; и в конце концов он уселся первым, потянув ее за собой.
Планшет со свернутым полотном был при нем, Перри сдвинул его на грудь, крепко прижал, планшет представлялся ему комком мышц, вторым сердцем. Надо бы завернуть картину, а то как бы не изгваздалась, планшет-то до конца не застегнут. Нужна оберточная бумага или газета. Точно. Завернуть в газету. Вот хоть в ту, что валяется на улице рядом с трупом эсэсовца неподалеку от входа в подвал, шелестя страницами, будто ветер только что сдул ее с мертвого лица. Но она его никак не отпускала! Перри ничего не стоило, ведь он уже не зеленый юнец, грубо отпихнуть ее — да рука не поднималась. Капрал попробовал оторвать несчастную от себя, но пальцы женщины судорожно впились ему в куртку. Она не переставая всхлипывала.
Обычное дело, подумал он и чуть не засмеялся.
Как во Франции, а потом в Бельгии. Они прибыли в Нормандию в конце лета, и в каждом городке в армейские грузовики, заваленные цветами и фруктами, набивались девушки. Солдаты, словно древнеримские императоры, катались с ними по устланному раздавленными фруктами днищу кузова, пока машина носилась по деревне или городку, а потом напивались до изумления, заворачивались в трехцветные флаги, подставляли теплому ветерку перемазанные помадой лица; тогда им казалось, что война — дело веселое, очень веселое, несмотря на выгоревшие палисадники, и танки, и прочее дерьмо, не убранное до сих пор; хотя с начала операции прошло уже шестьдесят дней, казалось, что все так и будет продолжаться.